Выбрать главу

– Да, с тех пор как вы сюда сели, я смотрю на входную дверь вон там. Я знаю ее наизусть. Она открывается изнутри, когда ее толкают, и снаружи, когда ее…

– Я смотрю на обратную сторону меню на витрине. Это довольно скучно.

Официант пришел убрать с наших столов. Пивная опустела.

– Теперь, я думаю, пора вставать. Каждому в свою очередь. Вернуться к нашей работе, к нашим коллегам. А вечером вернуться домой.

– Домой (Я опускаю глаза.) Страдать. Лгать. Мечтать.

– Я буду думать о вас.

– Я думаю о вас вечером и ночью тоже.

– Я теперь не могу уснуть.

– Я знаю.

– Мне холодно ночами.

Я в том же состоянии, как в первый раз, когда я услышала дуэт из «Тристана и Изольды». Я в аду и в раю. Моя рука горит, прикоснувшись к его руке. Он спрашивает:

– Что с нами происходит?

– То, чего мы искали, я полагаю.

– Вы нашли?

– Я думаю.

– Это вас пугает?

– Три недели назад – нет. Теперь – да.

– Молния может ударить дважды в одно и то же место.

– Да. Это-то и ужасно.

– Так я теперь встану. И уйду.

– Я буду смотреть, как вы уходите, Александр. Буду смотреть на вашу спину.

– Я попытаюсь спиной сказать вам «до завтра».

– Мои глаза попросят вас остаться.

– Я здесь для вас.

Мне бы хотелось задержать его, продлить эту легкую благость, переплести наши пальцы, воспламенив их до пепла. Мне бы хотелось, чтобы было возможно о чем-то только мечтать, но ветер не запечатлевает ни ласки, ни укусы на коже, плоть ничего не весит, если она не давит нас, не душит, не наполняет; в эту минуту я предчувствую жестокий рассвет, еще далекий, бледный, я уже предчувствую конец, рождающийся в тот момент, когда все начинается. Уже. Как в письме Альфонса Доде Пьеру Гренгуару, в этой горькой побасенке, где жестокий рассвет приходит так быстро, где последняя фраза сметает все надежды.

«Тут волк набросился на козочку и съел ее».

Спрашивая себя, почему мы все так любим бросаться к волку в пасть, я замечаю, что сама подставляю голову, сердце, как будто для того, чтобы легче было меня съесть.

– Завтра я скажу вам мое имя, Александр. Завтра я отвечу вам – да.

– Тогда я постараюсь не промахнуться с вопросом.

39

Я ушла с ним в тот день, легкая, на все готовая, и я осталась там, тяжелая, неподвижная, с головой, полной звука его голоса. Гусиная кожа, моя гусочка, как насмехалась надо мной моя подруга Софи несколько дней назад.

Я осталась там. Я не открыла магазин после обеда.

Я осталась там, одна, в этой занятной, туманной поре, в пивной после обеденного залпа и до лености вечернего чая. Официанты вытирали столы. Уборщик подметал пол. Потом они собрались у барной стойки. Подсчитали чаевые. Разложили по кучкам монеты, несколько банкнот. Поделив добычу, посмотрели на свои ладони, как читают линию удачи. Вышли на улицу покурить. Смеялись.

Я осталась там. Одна.

С его голосом.

Тепло, исходившее от его тела, еще хранил диванчик. Слабый запах лакрицы и табака не выветрился после его ухода. Я снова видела танец его изящных пальцев, которые трогали этот стол, эту чашку кофе из толстого фаянса, которые тронут однажды мою шею, мой затылок, пробегутся по моей спине, по груди, но так мимолетно.

Я осталась одна с нашими первыми словами, одновременно банальными и впечатляющими, и со всеми другими тоже – словами, скрытыми между слов, уже раскрывавшими наш голод, нашу дерзость и кое-какие приятные неясности.

Я снова вижу себя одну в тот день.

Я вижу себя, наблюдающую, как он поднимается, расправляет свою долговязую фигуру, – другая женщина там, в пивной, тоже смотрела на него, и я почувствовала себя гордой, избранной, единственной, – я слышу, как снова заходится мое сердце.

Я помню его взмокшие руки, помню теплую влагу, вытекавшую из моего лона, мне хотелось, чтобы он вернулся, бросился ко мне, как разъяренный бык, прижал к себе, и поцеловал, и погрузил бы свой язык в мой рот, и достал до самого сердца, но и хорошо было, что он не вернулся, хорошо было, что это ожидание длилось, затягивалось, хорошо, что он оставил меня там, почти бросил, еще одну, на время, на этой очень тонкой плотине, которая еще держалась, этой плотине, отделяющей покой от освобождения.

Я танцевала на краю пропасти.

Не страх упасть отрастил крылья, нет, – падение. Ее падение, внезапно давшее Беляночке энергию, чтобы с удвоенной силой пустить в ход рога, когда одна за другой гасли звезды. Мое падение, которое, должно быть, было мне на роду написано с первого дня, до Оливье, до детей. Быть может, это их любовь заставила меня его желать, привела к нему. Мне было стыдно, и одновременно я сгорала.