Григорьева тем временем сорвала цветок – невзрачную белую кашку, растерла в руках и сунула ему под нос.
– Тысячелистник, как пахнет, а?
Растение надрывно пахло полынью. Ему показалось, что терпкой горечью пахнут ее руки, а вовсе не раздавленный цветок, и от этой мысли стало уже рукой подать до ощущения ее ладоней на своем лице.
– А вон зверобой! – Она указала на полузасохшую кисточку желтых цветов.
Потом оступилась, и он подхватил ее. И выпустил не сразу, а только когда сообразил, что держит ее руку уже целую вечность, что она покраснела, стоит смирно, глаз не поднимает, не дышит, не пытается освободиться.
Возвращались они молча. Григорьева казалась поникшей. Устала. Даже не призывала его полюбоваться висящим в воздухе Спасителем, который теперь развернулся у них перед глазами. Они шли прямо в его бело-золотое сияние. Река была неподвижна, отражала церковь в тихой воде, и сразу не понять, какая из них настоящая.
Печаль ухода была разлита во всем – в холодеющем вечернем воздухе, темнеющем на глазах небе и светлых прощальных сполохах закатного солнца. Тяжеловатая тишина заречного луга сменялась городскими шумами, которые усиливались по мере приближения к мосту. Незаметно ушел день, и что-то ушло вместе с ним, оставив после себя неясное сожаление.
Они, не сговариваясь, шли медленно, словно отодвигая момент перехода из одного мира в другой. И уже на шумной городской улице Григорьева сказала, остановившись и заглянув ему в глаза:
– Хотите посмотреть мои картины?
Как любит повторять циник Алик Дрючин, женщина не приглашает к себе, чтобы показать вид из окна. Понимая несложный механизм и условность данного утверждения, мужчина волен или согласиться взглянуть, даже если он равнодушен к живописи, или рвануть подальше, даже если она его интересует. Живопись, а не женщина, разумеется.
У Григорьевых был дом в Ольшанке, престижном новострое для богатых. Добирались машиной Ирины, белой «Тойотой», оставленной на стоянке у речного порта. Шибаев не любил японские автомобили за нарочитый рационализм, ему нравились большие тяжеловесные машины-танки вроде его собственной «BMW», купленной на «американский» гонорар.
Дом был трехэтажный, с островерхой крышей и окнами разной формы – под крышей круглыми, как иллюминаторы, ниже – квадратными, на первом этаже – прямоугольными, высокими, от пола до потолка. Вокруг – сад и цветник. Розы еще цвели вдоль дорожки к дому – белые, чуть поникшие цветки, черные чеканные листья. Высокая бетонная стена отделяла поместье от улицы. Ворота, повинуясь пульту, медленно разъехались в стороны и пропустили машину.
Дом был громаден. Григорьева зажгла везде свет, устроив иллюминацию. Вспыхнули светильники в обширном холле; затеплилась театральная люстра в центре зала – сложное сооружение на длинных цепях со свечами; приглушенными цветовыми пятнами выступили массивные торшеры, расставленные беспорядочно. Заиграли хрусталь и серебро за стеклянными дверцами горок; определились светлые ковры и разноцветные диваны – белый, громадный, с десятком пестрых подушечек, оранжевый, поменьше, и коричневый, квадратный, похожий на кресло великана.
Белые стены. И разноцветные пятна картин на них.
– Давайте ужинать, – предложила Григорьева. – Я умираю с голоду. Только умоюсь, да? – Она часто заканчивала фразу вопросительным «да», и звучало в этом уютном «да» некое заверение в близости с собеседником, в их сопричастности и союзе.
Ее бледное обычно лицо обветрилось и разрумянилось. И аппетит у нее оказался отменный. Они оба ели с таким наслаждением, что невольно приходила в голову мысль – ради этого стоит поголодать весь день. Она достала из буфета вино – большую, несуразно длинную и кривую бутылку. Шибаев открыл. Она смотрела на бутылку в его руках – ему показалось, она рассматривает их. Вино было красное. Выпив, Ирина еще больше разрумянилась и поминутно смеялась, запрокидывая голову. Ничем более не напоминала безрадостную женщину с фотографий. Серьги метались, посверкивая.
Она все время вставала, шарила в холодильнике, вытаскивала новую банку – то с маринованным чесноком, то с черной икрой, грибами, непонятно с чем, со стуком ставила на стол и хохотала, болтая серьгами. После очередного похода, когда она стояла с добычей в обеих руках, Шибаев встал, взял ее за плечи, притянул к себе и поцеловал.
Она рванулась ему навстречу, как будто только и ждала этого. От нее пахло тысячелистником. Они целовались жадно и торопливо, обжигаясь, измученные бесконечным днем воздержания. Банки выскользнули из ее рук на пол и разбились, чего оба просто не заметили. «Еще, еще, еще… – бормотала она хрипло в короткие просветы между поцелуями. – Еще, еще, еще…» Ее обветренные губы шевелились, хриплое «еще» ввинчивалась ему в тело и душу, звук его отключал рассудок.