— Ну и прекрасно. Я рад, что жизнь продолжается, несмотря ни на что.
— Дети на это смотрели…
— И?..
— С большим интересом.
— Это невинный интерес. Дети должны усвоить, что на свете есть не только жизнь и смерть. Есть еще и любовь, разные ее виды. Ты не думаешь, что им пора знать об этом?
Мать сидела, не поднимая глаз от штопки.
— Я думаю, что Мойше — уже большой мальчик и должен спать отдельно… Надо его перевести на чердак.
Отец громко расхохотался:
— Что ж, и это — жизнь.
Мойше очень не понравилось то, что он услышал. Зачем это ему спать одному, без Рахили?
Но в тот же вечер он понуро перетащил свои пожитки по деревянной лестнице наверх, на чердак — темный, затхлый, с крохотным оконцем, выходившим на двор и конюшню. Просто какая-то темница. Тяжелые стропила нависали над головой — того и гляди, раздавят — и словно пригибали ее вниз. Мимо прошмыгнула крыса, и Мойше, хоть никогда не боялся их, вздрогнул и отдернул руку. Ему так хотелось опять оказаться внизу, на широком соломенном тюфяке рядом с Рахилью, почувствовать себя под ее защитой, прижаться к ней…
Он лежал, стараясь не расплакаться, и вдруг услышал осторожные шаги по лестнице. В дверях появилась голова сестры, и Мойше заткнул себе рот, чтобы не завопить от радости. Он не сводил с нее глаз, а Рахиль достала из кармана огарок свечи, зажгла его, присела на кровать и начала читать его любимую сказку: «…вдруг подул сильный ветер, и что-то попало Каю а глаз. Герда попыталась вынуть соринку, но Кай вдруг закричал: „Какие противные розы!“, — потом сломал розовый куст, пнул ногой цветочный горшок и убежал…»
— Рахиль, — перебил он ее, — у нас тоже сегодня был сильный ветер… Посмотри, может, и мне что-нибудь залетело в глаз, — и он подставил ей голову.
Рахиль с улыбкой склонилась к нему, поцеловала в лоб:
— Ничего у тебя там нет, никаких осколков злого зеркала. А теперь спи, — и задула свечу.
По пятницам, когда наступал вечер, отец бросал работу. Вся семья, вымывшись и принарядившись, усаживалась за столом, покрытым белой скатертью. Зажигались свечи, и мать читала молитву, которую повторяла за нею Рахиль. Мойше очень гордился: отец, как взрослому, позволил ему произнести слова молитвы, когда преломляли хлеб, испеченный матерью и сестрой в честь субботы.
После праздничного ужина, когда и суп, и жареные цыплята с овощами были съедены, отец взял Мойше за руку и повел во двор. Подняв голову к иссиня-черному, усыпанному крупными звездами небу, он молча помолился, а потом сказал:
— Трудно быть евреем, сынок.
Мойше молчал, не зная, что ответить на это.
— Бог запрещает евреям делать изображения людей и животных даже из ржавых железок. Это — грех. Вот я и прошу у него прощения за это.
— А мне так нравится то, что ты делаешь, папа.
— Это плохо, Мойше, это греховно. Это нарушает одну из Божьих заповедей: «Не сотвори себе кумира». Я грешник, Мойше, — он взглянул на сына и с печальной улыбкой сказал: — Знаю, сейчас ты не понимаешь, о чем я. А вырастешь — сам увидишь, какая это мука — быть евреем.
Первым его увидел Ганс, вместе с Мойше сгребавший в стога сено. С пригорка спустился молодой человек с рюкзаком за плечами.
— Эй, вы кто? — крикнул Ганс.
— Я ищу господина Ноймана.
Ганс глядел на него недоверчиво.
— Я был его учеником, — добавил молодой человек и улыбнулся, сверкнув белыми ровными зубами. Он был невысокого роста, коренастый, кареглазый и темноволосый, с едва пробивающейся бородкой.
— Герр Нойман очень занят, — неприветливо буркнул Ганс.
Мойше удивился: отчего это их дружелюбный и веселый работник так ведет себя?
— Ганс, а Ганс… У нас же никого нет… Папа, наверно, обрадуется ему…
Ганс что-то невнятно пробурчал, и тогда Мойше сам вызвался проводить гостя. Они зашагали к ферме, а Ганс молча следовал за ними чуть поодаль.
Отец осматривал ногу лошади, несколько дней назад напоровшейся копытом на гвоздь. Завидев их, он осторожно опустил ногу животного, выпрямился, вглядываясь в лицо незнакомца.
— Вы меня не узнаете? Давид Майер, ваш самый скверный ученик.
Лицо отца озарилось широкой улыбкой. Он стиснул юношу в объятиях.
— Давид, Давид, да у тебя уже борода! Когда мы в последний раз виделись, ты еще и не брился!
— Я и сейчас не бреюсь.
— Господи, сколько же лет прошло? Пять или шесть?
— Да нет, пожалуй, семь или восемь.
— Верно! Мы перебрались сюда, когда Мойше было три года, а ему уже скоро пойдет двенадцатый. Как же ты меня разыскал?