Когда прибыли в Триест, мужчин и женщин разделили, посадили в грузовики, отвезли куда-то на окраину города, там велели построиться перед широкими железными воротами, над которыми было написано: «LA RISIERA DI SAN SABBA».
— А что это значит? — спросил Мойше.
— «Рисьера» по-итальянски значит «рисовая фабрика», — объяснил Давид. — Может, хоть с голоду не помрем.
Никто не засмеялся.
За воротами Мойше сразу увидел высокую трубу, из которой в чистое синее небо поднимался черный дым. Он ухватил отца за руку и с удивлением заметил, что она дрожит. Тогда он задрал к нему голову — дрожал и подбородок, и впервые за все время пути Мойше почувствовал: происходит что-то ужасное.
Их поставили в две шеренги и повели по узкой, посыпанной гравием дороге между фабричными бараками. На плацу снова выстроили, и к ним вышел комендант лагеря — высокий, сухопарый, лет сорока, не больше. Прохаживаясь перед строем, щеголевато постукивая каблуками, он осматривал арестантов, нетерпеливо щелкал пальцами, обтянутыми перчатками из тонкой черной кожи, отдавая распоряжения своей свите.
Испуганных людей быстро рассортировали. Мертвую тишину время от времени разрывал чей-нибудь душераздирающий вопль. Первыми увели женщин с грудными детьми, больных и стариков. Среди них Мойше увидел и мать — она шла, как лунатик.
— Куда она? — спросил он отца, но тот смотрел ей вслед, шепча молитву.
Потом отобрали годных для работы мужчин. Якоб, Мойше, Давид попали в их число. Мойше оглянулся туда, где оставалась Рахиль и другие молодые женщины, увидел, как комендант, показывая на нее, что-то говорит своим помощникам. Офицер учтиво взял ее под руку и повел к ожидавшему в стороне автомобилю. Рядом раздался сдавленный стон. Мойше увидел, как Давид впился зубами в крепко стиснутый кулак.
С этого дня началось их немыслимое существование. Арестантов держали в крошечных каморках, где раньше хранился неочищенный рис. Мойше часто просыпался по ночам от лязга стальных дверей и воплей людей, которых выволакивали наружу. Днем гремел духовой оркестр — комендант отдавал предпочтение вальсам Штрауса. Из высокой трубы беспрестанно поднимался черный дым.
Поначалу Мойше вообще не спал, вскакивая при каждом новом крике, от которого стыла кровь в жилах, а потом еще несколько часов лежал, не в силах унять дрожь. Но теперь, когда минул год их лагерной жизни, он душевно огрубел и уже не плакал, вспоминая мать и сестру. Жуткий кошмар стал обыденной повседневностью. Хорошо хоть, что их с отцом пока не разлучили.
Давид тоже сначала был вместе с ними, а потом его перевели в столярную мастерскую. Якоба определили в сварщики, а Мойше — ему в подручные. Итальянцы-охранники разрешали им даже ночевать там же, в полуподвальной мастерской, а не возвращаться в переполненный барак.
Ходили они в том же, в чем их привезли в лагерь, и одежда стала ветхой и грязной. Мойше вытянулся, и брюки еле доходили ему до щиколоток. А отец, наоборот, сгорбился и стал меньше ростом, исхудал, постоянно кашлял и пребывал в каком-то своем мире, не имеющем отношения к действительности.
В первое время Мойше все надеялся, что среди множества шагающих мимо их полуподвального окна ног он увидит коричневые башмачки с желтыми шнурками — мать надела их в дорогу. Потом смирился и поверил, что им с матерью увидеться больше не суждено.
Он сидел на своем обычном месте, у забранного решеткой окна, и смотрел наружу. В отдалении рычали грузовики, потом мимо промелькнули колеса нескольких мотоциклов, а за ними появилось множество устало шаркающих ног. Значит, пригнали новую партию заключенных. Отца совершенно не занимало то, что творится снаружи, и, казалось, он даже не слышал гремевшую за окном музыку — так увлекла его работа.
— Мойше, куда ты смотришь?
— На птиц…
— Да, птицы прекрасны… И так свободны. Я тоже люблю смотреть на птиц, — руки его продолжали колдовать над кусками железа. — Помнишь аиста, которого я смастерил?
— Конечно, помню — на крыше коровника.
Отец печально улыбнулся и сейчас же от приступа кашля согнулся пополам.
— Папа, папа! Что с тобой? Ты нездоров?
Якоб, еще не успев справиться с дыханием, успокаивающе покивал головой:
— Все в порядке, все в порядке… — и снова принялся за работу.
На уродливом остове из приваренных одна к другой ржавых железок, болтов и гаек — по мысли отца, это означало нацистский режим — возвышался человеческий скелет. Руки несчастного огромными гвоздями были прибиты к поперечине деревянного креста, а на локте еще сохранилась белая повязка с голубой шестиконечной звездой. Голова бессильно упала на грудь. За стальными полосами, ребрами, виднелся кусочек сияющей меди. Так мастер хотел показать измученную палачами душу.