Немного сохранилось и живых свидетельств современников его консерваторских лет.
За девять лет, проведенных в стенах консерватории, юный музыкант обучался элементарной теории у Лангера, основы контрапункта, музыкальных форм и фуги изучал в классах профессора Губерта, курсы истории музыки — у профессоров Размадзе и Разумовского. Ни один урок не был потерян, не прошел для него даром.
Но самое важное, как он был убежден, началось для Сережи Танеева в тот памятный день, когда в сентябре 1869 года он впервые вошел в класс гармонии Петра Ильича Чайковского.
Эта первая встреча их как ученика и учителя имела важные последствия для обоих.
Отзывы бывших учеников класса гармонии об их учителе в общем разноречивы. Но большинство мемуаристов утверждают, что уроки теории сами по себе были в тягость композитору, были безвозвратной потерей часов и минут (особенно утренних!), драгоценных для сочинения музыки. Так ли это?..
Вопрос сам по себе довольно сложный и следует ли его чрезмерно упрощать? Вправе ли мы забыть о том, что именно на пороге 70-х годов профессор Чайковский с полным напряжением сил готовил к печати первое в России «Руководство к практическому изучению гармонии»?..
По-видимому, тринадцатилетний Сережа Танеев раньше других сумел понять существо дела.
Не утомительное профессорство как таковое тяготило его учителя, но сама обстановка занятий, сложившаяся в классе.
По общему признанию, Чайковский излагал предмет замечательно ясно и удобопонятно. Он не щадил ни сил, ни дорогого времени, чтобы передать свой теоретический опыт, открыть путь к ясности, простоте, к художественной правде тем из своих питомцев, в ком, как у Сережи Танеева, он чувствовал душевную отдачу.
Но таких все же были единицы… Он сам привык мыслить творчески. Потому его удивляла и раздражала недогадливость и непонятливость большинства учеников и в особенности учениц. Этих «москвитянок» он первоначально побаивался и в письмах к отцу и брату шутя называл «феями в шиньонах и кринолинах».
Подавляющее большинство их, разумеется, и не помышляло о музыке как о будущей профессии. Они учились только «для себя». Потому классы теории были для них лишь неизбежным злом, которое приходится перетерпеть.
Учитель был непримирим к дилетантизму, нарушениям элементарных правил и запрещений, к неряшеству, пустой «игре в звуки» и музыкальным абсурдам, попадавшимся на страницах ученических работ. При свойственной Чайковскому мягкости и деликатности он временами становился резок и саркастичен. Но все от мала до велика, не помня обид, обожали его, даже самые неисправимые лентяи и лентяйки, кому чаще всех от него доставалось.
Сережа Танеев был младшим в классе гармонии. Его сосредоточенность и серьезность не по летам сперва забавляла барышень, но вскоре на него стали поглядывать с удивлением и даже завистью. То, что Сережа все понимает с первого взгляда и все запоминает, шутя решает самые головоломные задачи и на любой самый «коварный» вопрос учителя ответ у него всегда наготове, стало казаться им какой-то магией. Притом был он щедр и подельчив: всем, что знал и имел сам, охотно приходил на выручку товарищам, попавшим в беду.
Был еще один повод для забот и огорчений, старательно скрываемый молодым композитором от ближних, — это зависимые условия, в которых он жил в Москве первые годы.
Совместное жительство с Николаем Григорьевичем было для него стеснительно. Уйти, снять отдельную квартиру Чайковский пока не мог по причинам материального свойства.
Его друг и покровитель, умный, добрый, самоотверженный, гениально одаренный Рубинштейн был весь в движении, в борьбе, в деятельном общении с людьми. Одиночество, в котором так временами нуждался Чайковский, Рубинштейну казалось непереносимым.
В те времена Николай Григорьевич был первым и едва ли не единственным истолкователем и провозвестником творческих идей Чайковского. Как никто другой, он был способен проникнуть в глубину замыслов композитора. Вместе с тем, как это ни странно, он не смог постигнуть его человеческую натуру. Внешняя мягкость, застенчивость, уступчивость в столкновениях с жизнью казались Рубинштейну едва ли не малодушием. Позднее Николай Григорьевич будто бы начал догадываться, насколько обманчивой была внешность его «подопечного». Пока же все шло по воле хозяина дома.