А Саша смотрел на Генриха и видел того насквозь. Видел, как дуется, кусает губы от обиды мальчишка. Мальчишка, совсем мальчишка — Мишка, брат Саши, был бы таким же, если б дожил. Такой же яркий, талантливый. Английский учил, ходил в радиокружок во Дворце Пионеров. Саша вспомнил, как в январе 45-го после госпиталя вернулся в Киев. Он шел по Куреневке уверенной походкой и выпавший за ночь снег поскрипывал в такт новеньким хромовым сапогам. В новеньком полушубке, с тяжелым вещмешком за плечами, Саша приехал домой с подарками. Старшина, орденоносец, разведчик, он по пути в Киев мечтал, как постучится в знакомую дверь с облупившейся зеленой краской и табличкой. Табличку с надписью «семья Лурье» Саша собственноручно сделал в детстве, когда увлекался выжиганием. Он представлял, как зайдет в комнату, как обнимет маму, свою любимую маму. Как мама, украдкой вытирая слезу на морщинистой и такой родной щеке, будет хлопотать, собирая на стол. А он, чинно поздоровавшись с отцом, сядет за стол, закурит лен-лизовскую американскую сигарету, в первый раз не опасаясь получить за это по шее. И будет допоздна рассказывать о том, где побывал, что видел, как отступал в 42-м в излучине Дона и как мерз в Сталинграде. Как Мишка с завистью будет смотреть на орден Славы, медаль «За отвагу» и две нашивки за тяжелые ранения. Но вышло иначе…
— А мы и не ссоримся, — Саша усилием воли расслабил окаменевшие мышцы лица. Действительно, что это он с детьми воюет. — Я пас.
— Да, у каждого своя история, — Давид повел плечами, точно ему вдруг стало зябко. Кадык с торчащим пучком волос дернулся. — Но не каждая история стоит того, чтобы ее рассказывать. Некоторых вещей лучше не касаться, оставить их, как есть. Вист.
— Грехи наши тяжкие. Как отмаливать будем? — Саша бросил карты и встал. — Ладно, мне что-то расхотелось играть. После обеда допишем пулю.
Он ушел с палубы в музыкальный салон, забрался на свои нары и собрался вздремнуть. Но только он сомкнул глаза, как прибежал Генрих и стал нещадно его теребить.
— Саша, вставай! Идем скорее! Там на палубе! — Генрих частил, срываясь на крик.
— Что такое? — Саша сел и принялся вытряхивать из волос солому.
— Они его убьют! — вскрикнул Генрих, увидев, что Саша неторопливо приводит себя в порядок. Солома лезла из дырок в тюфяке. Стоило человеку прилечь, как он оказывался с ног до головы покрыт соломенной трухой.
— Убьют? Кого? — не понял Саша.
— Да капо этого! Там какая-то баба узнала лагерного капо и как закричит! Народ собрался, бьют его. Как бы за борт не выкинули! — объяснил Генрих.
— А нам-то что до этого? — зевнул Саша. — Подумаешь…
— Но так же нельзя, — из Генриха точно выпустили воздух. Он посмотрел на Сашу глазами застигнутого над лужицей щенка. — Это дикость! Варварство! Мы же евреи, Саша, так нельзя!
— М-да, а ведь верно, — задумчиво протянул Саша и, приняв решение, встал: — Ладно, пошли.
На баке, под рубкой, плотным кольцом стояли люди. Казалось, что все разговаривают одновременно. Разобрать в общем гаме хоть что-то Саша не смог. Таща за собой Генриха, он вломился в толпу. Расталкивая, награждая затрещинами, протискиваясь. С трудом пробравшись сквозь толпу, Саша увидел, что у рубки, прижавшись спиной к переборке, стоит человек. Человек смотрел исподлобья взглядом затравленного зверька. Он был весь растрепан, рубашка свисала клочьями, а под глазом наливался свежий синяк. Перед ним бесновалась — другого слова не подобрать, какая-то женщина. Она то отворачивалась, раскачиваясь и открывая рот, то что-то бессвязно крича, принималась наскакивать на прижавшегося к стенке. Генрих заметил, что волосы у женщины давно не мыты, а за ушами чернеет грязь.