Главврач долго выспрашивала Яроша, в каких он отношениях с «больной», чувствует ли свою вину, будет ли присматривать за ней, чтобы не допустить рецидивов, Ярош со всем соглашался, чтобы поскорее от всего этого отделаться, потом подписал какие-то бумаги, и только тогда его отпустили. На следующий день Руся позвонила и радостно сообщила, что она уже дома и он сможет ее навестить, добавив: «Ты же знаешь, что тебя ждет? Я жаждущая и страждущая. Если не насытишь меня, я умру». Ярош не пришел, но она не переставала звонить, он чувствовал, как во время каждого разговора с ней его член встает торчком, и он едва сдерживается, чтобы не сорваться и не помчаться к Русе, к тому же она разговаривала с ним не так, как обычно, а таким соблазняющим, томным тоном, будто потягиваясь в постели, да еще и живописно описывая при этом, где лежит ее левая рука и что делает средний пальчик. Но Ярош понимал, что если еще хоть раз он поддастся этому искушению, то не вырвется так просто, Руся была девушкой экзальтированной, часто устраивала истерики, дважды отвешивала ему пощечины, а однажды даже пыталась облить кипятком, Ярош едва успел увернуться. Хотя после этого обливания все, как и обычно, закончилось страстными объятиями прямо на полу, но так дальше продолжаться не могло, и он гнал прочь любые мысли о ней. Тогда пошли другие звонки с угрозами поджечь дом, облить его кислотой, прийти в деканат и рассказать всю правду о нем, обвинив в сексуальных извращениях, устроить громкий скандал на весь университет: «Я стану перед входом в универ с плакатом, где будет написано, что ты опасный извращенец и сексуальный маньяк». Ярош был уверен, что она способна на это и, приближаясь к университету, в страхе оглядывался по сторонам, не стоит ли где разъяренная фурия с плакатом. Но обошлось. Угрозы зависли в воздухе, так никогда и не воплотившись в жизнь. А скоро Руся нашла себе другую жертву, правда, снова среди преподавателей университета, и осталась, таким образом, в поле зрения Яроша.
В
Развлечений нам в детстве хватало, любое безобидное утро могло начаться с сенсационной новости. Помню, завтракаем мы с мамой как-то раз, я – манную кашу с изюмом и медом, а мама – яичницу с грудинкой. И вдруг:
– Пани Лесёва! Пани Лесёва! – раздался голос сторожихи, которая придерживалась старой львовской традиции называть женщин по имени их мужа, пусть и покойного, а моего отца Александра называли Лесем, так и вышла из моей мамы пани Лесёва. – Бегите скорее к Шпрехеру[5], – аж запыхалась сторожиха, – там только что какая-то хулера спрыгнула с крыши на мостовую.
– Ой! – воскликнула мама и стала торопливо накладывать грудинку на хлеб, чтобы получилась канапка, а это означало, что через миг она будет готова пулей вылететь из дома. – И шо с ней?
– Да шо-шо! Пляцек картофельный, да еще и со шкварками! – Голова сторожихи просунулась в наше окно, за каждым словом заглатывая воздух, как рыба, которую вытащили из лоханки. – Я прямо оттуда, специально прибежала, шобы вам рассказать, и бегу назад. Это та грудинка, шо вы ее перед Пасхой коптили?
– Та, та, вы уже ее смаковали. Я же вам дала вот такой кусок – на пол-локтя, так ведь?
– Так уж и на пол-локтя?
Но мама уже ее не слушала, а живо надевала платье и искала башмаки, в завершение матушка нацепила на голову парик, с которым она, выходя на люди, никогда не расставалась. Парик этот был такой высокий, что мама, находясь в доме, постоянно должна была следить, чтобы не задеть им косяк. Как-то раз я сказал: «Мамочка, ну зачем вам такой высокий парик, он же похож на гнездо аиста», на что мама ответила так: «Закрой свой рот и не болтай зря, при моем куцем росте я должна или башмаки на высоких каблуках носить, или высокий парик. Я выбрала второе». А потом мы бежали по Клепарову, и мама кричала куда-то ввысь:
5