Пока он говорил, деликатно опираясь о край стола одними запястьями в обрамлении белых манжет с серебряными запонками, глаза его несколько раз встретились с глазами Мечи Инсунсы. Жена композитора почти весь обед слушала молча, в разговор не вмешивалась и лишь изредка позволяла себе сделать беглое замечание или вскользь задать вопрос, с учтивым вниманием ожидая ответа.
— Танго, когда за него взялись итальянцы и другие выходцы из Европы, сделалось более медленным и упорядоченным, хотя шпана из предместий и с окраин усвоила манеру чернокожих, — продолжал Макс. — Когда его танцуют «верной дорогой», как принято выражаться там, где оно родилось, кавалер резко останавливается сам и останавливает свою даму, чтобы покрасоваться или зафиксировать позу, — тут он взглянул на внимательно его слушавшую Мечу. — Это знаменитое па называется «кебрада», и в благопристойной версии тех танго, что танцуют ныне, вы превосходно с ним справляетесь.
Меча Инсунса поблагодарила его улыбкой. Сегодня на ней было легкое платье из charmeuse[15] цвета шампанского; в падавшем из иллюминатора свете золотились на затылке коротко остриженные волосы, открывавшие стройную шею, которую после безмолвного танго в зимнем саду Макс вспоминал теперь постоянно. Из драгоценностей на ней было только жемчужное ожерелье в два витка и обручальное кольцо.
— А что представляют собой компадритос? — спросила она.
— Представляли. Их уже нет.
— Нет?
— За последние десять-пятнадцать лет многое изменилось. В детстве моем компадритос называли молодых людей из низов общества, сыновей или внуков тех гаучо-скотоводов, которые постепенно заполоняли городские окраины и предместья.
— Звучит угрожающе, — заметил композитор.
Макс бесстрастно объяснил, что их-то как раз можно было не опасаться. Вот с компадре и компадронами дело обстояло иначе, это были люди пожестче: одни — настоящие бандиты, другие всячески старались им подражать. Политики охотно пользовались их услугами — на выборах, к примеру, и в тому подобных делах — или брали в телохранители. Впрочем, тех, настоящих, как правило, носивших испанские фамилии, вытеснили теперь подражавшие им дети эмигрантов — окраинный сброд, перенявший лишь манеры головорезов из предместий, пригородов, окраин, но не обладавший ни их отвагой, ни кодексом чести.
— А подлинное танго — это танец компадре и компадрито? — спросил Армандо де Троэйе.
— Так было раньше. Те, первые, танго были откровенно непристойны: пары прижимались друг к другу более чем вплотную, переплетали ноги, вращали бедрами, как это принято в негритянских плясках. Немудрено, если вспомнить, что их первыми партнершами были девицы из публичных домов.
Краем глаза Макс перехватил улыбку Мечи — одновременно пренебрежительную и заинтересованную. Ему и раньше приходилось видеть такие улыбки у дам одного с ней круга, когда речь заходила о чем-то подобном.
— Ну да, отсюда и пошла дурная слава… — сказала она.
— Разумеется, — ответил ей Макс и продолжал, из деликатности обращаясь к мужу: — Знаете ли вы, что одно из первых танго называлось «Дай марочку»?
— Марочку?
Жиголо, метнув на нее искоса еще один быстрый взгляд, замялся, подбирая подходящие слова.
— Ну, — вымолвил он наконец, — это билетик, который мадам… хозяйка заведения выдает девицам за каждого принятого клиента, а девицы вручают своим котам для отчета…
— Кому? — переспросила женщина.
— По-французски это maquereau, — пояснил ей муж. — Сутенер.
— Спасибо, дорогой, я прекрасно поняла.
И даже когда танго, ставшее популярным, начали танцевать на домашних праздниках и семейных вечерах, продолжал Макс, такие вот резкие остановки были запрещены как неприличные. В его детстве танго танцевали только на утренниках, устраиваемых испанскими или итальянскими землячествами, либо в борделях, либо на холостых квартирках молодых шалопаев со средствами. И сейчас, хоть танго триумфально пришло на сцены театров и в бальные залы, еще остаются под запретом определенные па — корте и кебрада. Ну, вульгарно выражаясь, нельзя просовывать ногу меж колен партнерши. Чтобы попасть в приличное общество, танго пришлось поступиться характером. Оно, как будто утомившись, сделалось менее стремительным и не таким сладострастным. И вот оно-то, укрощенное и одомашненное, попало в Париж и обрело славу.