Только один раз бабушка разрешила при ней завести патефон: началась война, отец и мама уходили добровольцами на фронт, и провожать пришло много народу.
После их отъезда бабушка каждый вечер подолгу стояла на коленях перед тёмными образами в углу и разговаривала с ними. В молитвах она просила бога помиловать и сохранить дочь и зятя. Между тем фронт быстро приближался к Н-ску, и она, бросив дом, уехала со мной к сестре в Куйбышев, а перед отъездом закопала в подполе сундучок со своей праздничной плюшевой жакеткой и патефоном.
У сестры, в волжском городе, бабушка так же каждый вечер просила в молитвах за ушедших на фронт, но бог не помог нам: пришла похоронка на отца, а через полгода на маму. В неполных шесть лет я остался круглым сиротой. По малолетству мне не была ещё понятна вся трагичность потери, бабушка же сильно тосковала, не верила в смерть моих родителей и, как только кончилась война, поспешила вернуться в Н-ск, надеясь, что дочь и зять могут вернуться только туда.
Каким же убогим и дряхлым показался мне родной дом! Сад был вырублен соседями на дрова, старинная тяжёлая мебель наполовину исчезла.
Первым делом бабушка откопала свой сундучок и развесила во дворе сушить свою жакетку, а патефон обтёрла чистой тряпицей и опять спрятала. Это было всё, что осталось от погибших, да ещё чудом уцелела на стене застеклённая фотография, но она совершенно поблекла, с трудом можно было различить фигуры отца и мамы, проглядывающие как сквозь густую дымку. На месте лиц остались серые пятна.
Послевоенные годы были трудными. Кормились мы с бабушкой огородом, она выбивалась из сил, а от меня ещё было мало толку.
Жизнь постепенно налаживалась. Н-ск восстанавливался, подновлялись дома, подновили и танцплощадку в городском парке. С мальчишками мы бегали смотреть на танцы, а безногий инвалид, завклубом, доверял нам менять пластинки на радиоле.
В один из майских дней бабушка напекла роскошных пирогов с рыбой, капустой и повидлом. Мне она пояснила: «Десять лет, как принял господь чистые их душеньки…»
За грустным застольем соседи молча выпили по стопке и заели пирогами. Около двух пустых стульев на столе стояли рюмки, накрытые кусочками пирогов, словно бы отец и мама незримо присутствовали тоже. В тот день ко мне пришло понимание: никогда я не увижу своих родителей и даже, что наполнило нестерпимой горечью утраты, не помню родных лиц.
Народ за столом выпил по второму разу, пожелав «землю пухом», и тут бабушка совершила непредвиденное — водрузила на стол патефон и принялась крутить заводную ручку. Она, проржавев за десять с лишним лет, крутилась вхолостую — пружина лопнула. Бабушка положила перед собой одну из пластинок и вдруг, поглаживая её рукой, пропела тонким голосом: «Когда танцует танго Танголита»…
Я убежал в огород, спрятался в высоких лопухах и долго плакал. Мне шёл тогда шестнадцатый год…
— Да, — вздохнул Лившиц, — тяжко потерять близких! Но всё же…
— Не перебивай! — остановил его Петров. — Я, кажется, начинаю понимать твоё пристрастие к темпорологии. Продолжай.
— Слёзы не облегчили, — продолжил Миронов. — Я отсиживался в лопухах и напрягал в который раз память, пытаясь проникнуть в то время, когда отец и мать реально существовали. Потуги эти были мучительно бесплодными и ещё больше пробуждали понятую в день поминок боль утраты, которая уже не покидала меня.
После поминок всё пошло по-прежнему: школа, работа на огороде, разные заботы по дому — бабушка стала часто прихварывать. Иногда я наведывался в тот же городской парк. Неодолимо тянуло туда сознание, что когда-то на этой танцплощадке танцевали ОНИ.
Патефон и пластинки бабушка держала под запором, мне же очень хотелось послушать «Танголиту» — простенькая музыка казалась недостающим звеном в памяти, живой нитью, связывающей меня с погибшими.
Сундучок запирался на висячий замок. Однажды я решился на кражу: расковырял старое дерево, вырвал пробой и, запрятав пластинку под рубашку, вечером убежал в парк.
По танцплощадке уже шаркало множество пар. Безногий завклубом обрадовался мне и поручил менять пластинки, а сам куда-то отлучился. И тут я решился прослушать «Танголиту». В динамиках защёлкало, захрипело, но следом пробился сквозь шумы тонкий голос скрипки. Слух мой, отбросив помехи, улавливал мелодию. Скрипка зазвучала в полную силу, аккордеоны отбили такт… Завороженно я следил за вращением чёрного диска, пока завклубом не схватил меня за плечо и не закричал: «Не самовольничать! Марш отсюда! — Но он в то же мгновение отпустил меня и удивлённо сказал: — Это что ещё за кадры?»