— Непонятно.
— Да ведь морозы ударили, и у каждого свои болячки...
— Непонятно, почему аппарат валяется на складе?
— Это не так легко объяснить, — смутился Стамов. — Понимаете... Трудно пробежать по тому месту, где вы однажды упали. («Что я говорю? — удивился Стамов. — Разве я так думал? Ну да, оттого-то я и молчал все время... Но что же он-то подумает обо мне?»)
— Можно заставить себя пробежать, — сказал Семен Алексеевич. — Но лучше вообще не падать. А как вы лично относитесь к предложению Петина?
— Да если предусмотреть зимние условия...
— Отбросим всякие «если». Вы знаете, сколько мы расходуем сухого пара на подогрев?
— Тысячи килограммов. Я считаю, что надо повторить опыт, Семен Алексеевич.
Стамов потупился и ждал. Он заранее знал, каков будет следующий вопрос наркома. Почему-то он вспомнил приемную отдела кадров, краснощекого, толстого студента, с лицемерно жалобным видом вертевшего в руках шапку, кадровика, махнувшего с досадой рукой («Ладно, невольник — не богомольник»), и вопрос, решивший его, Сергея, судьбу («Ну, а вы, товарищ?»).
— Ну, а вы, товарищ, возьметесь повторить опыт Петина?
— Это было в тридцатом году, — рассказывал пожилой слесарь, сидя на станке глиномешалки. — Тогда Семен Алексеевич секретарем горкома был, а я на заводе Шмидта в сборке работал. Встречались, как же. В то время с продовольствием было трудно, в столовках не густо варили — все больше шрапнель да консервы. Конечно, какой кооператор самостоятельный, тот старался, а были и такие, которые недостатком прикрывались — все равно, мол, не взыщут, что ни подай. Вот у нас и завелся такой кооператор, из себя гладкий да говорливый. Мы его Диетой прозвали, потому что от его кухни все животами мучились. Понятно, можно бы на него жаловаться, да как-то руки не доходили. Время было ударное, где уж тут с Диетой возиться!
Однажды приехал Семен Алексеевич к нам на прорыв. В заводоуправление он не заходил, а прошел прямо в цеха да по гудку и нагрянул в столовку. Подошел к рукомойнику — сухо, как в Каракумах. На клеенках сало налипло, столики вприсядку танцуют, вилки поломаны. Однако он ничего, садится. Поел с нами юшку, все начисто выхлебал. А пока он ел, за наш стол чуть не вся смена понасела; друг дружку перебивают, как на сходке, каждый хочет ему слово сказать насчет прорыва. А на шум Диета является. «Чего, — говорит, — галдите, так вашу растак!» Только увидел Семена Алексеевича, так и взвился весь, похудел даже. «Не хотите ли, — говорит, — еще покушать? Мы для гостей особый стол держим». — «Нет, — говорит Семен Алексеевич, — не знаю, как вы, ребята, а я сыт». Да с тем и вышел вон. А на другой день от нас Диету убрали.
В последние дни на строительной площадке было много разговоров о приехавшем наркоме. Кадровики вспоминали его работу в городском комитете партии. Как это всегда бывает, те, кто знал Семена Алексеевича, рассказывали о нем каждый по-своему и неодинаково, а кто не знал, рисовал его в своем воображении таким, каким хотел бы увидеть.
Анне Львовне нарком представлялся высоким, худым, с размеренным голосом, сутулыми плечами и очками. Это был образ, оставшийся со студенческой скамьи, как воспоминание о непререкаемости профессорского авторитета: в нем были черты Дуца и Лобогреева и других профессоров. А слесарь, сидевший на станке, рассказывал о засаленных клеенках, пустом рукомойнике, о том, как нарком хлебал щи из консервов. И потому, что нарком в рассказе этого слесаря вел себя так, как вела бы себя в этих обстоятельствах сама Анна Львовна, рассказ казался ей неправдоподобным.
Было раннее утро, — час, всегда изобиловавший неполадками. Плотники собрались вокруг электрического точила. Где-то перегорели пробки, и мотор не работал. Десятник нерешительно приоткрыл крышку щитка. Другой останавливал его:
— Не суйся, ужалит, гляди.
Анна Львовна подошла к щитку и попробовала пальцами ток. Пробежал монтер с бухтой провода, перекинутой через плечо. Она сказала монтеру:
— Дай-ка мне плоскогубцы да беги на подстанцию. Мне сейчас силовая понадобится.
Она сама размотала кусок провода и скрутила самодельные пробки. Мотор неожиданно взвыл, набирая обороты; рабочие попятились, и послышались голоса:
— Пошла рвать. А ты куда поперед батьки? Мой черед.
Искры веером летели из-под камня точила и сыпались на платье Анны Львовны, а уже где-то позади слышалось ее имя, произносимое ласково-уменьшительно — Анечка, несмотря на то, что зовущие ее жарко спорили о чем-то.