Выбрать главу

– Молодец, у тебя голова на плечах. Ты должен знать обо всем, что делается на танкере. Сегодня двигатель, а завтра еще что-нибудь зашалит. Тогда мы сумеем поставить все на место.

– Кабы в открытом море авария…

– Ч-ш-ш!.. Что ты такое говоришь? Кто там стоит внизу?

– Боцман; он плохо слышит.

– Хорошо. Тебя учить – только портить. Ты понимаешь, что на мне теперь все держится? Капитан у нас – пустое место.

– Старичок, – хихикнул Хрулев, пододвигаясь. – Я все замечаю. Так что не сомневайтесь, Олег Сергеевич.

– Молодец. Я буду разговаривать с тобой, когда найду нужным, – говорил Касацкий, поглядывая на далекие огоньки в море.

Он повернулся и снова проделал весь уже пройденный путь.

Одна из дверей приоткрылась, в нее просунулась круглая голова, покрытая редкой серебряной щетинкой. Голова замерла неподвижно, поблескивая стеклами очков.

– Евгений Степанович! – радостно воскликнул Касацкий. – Неужели вы не спите еще? А я мучаюсь, родной мой! Болит вот здесь, – он приложил ладонь к груди, – огромный злой червяк, червячище… Он меня съест когда-нибудь, вот штука! Но как же вы не спите?

Капитан протиснулся сквозь дверную щель и погладил череп.

– Я перечитывал «Песнь о Соколе», – сказал он, размягченно улыбаясь, – помните ее, голубчик?.. «Рожденный ползать летать не может»… Сколько в этом гордости для крылатых и сколько горечи… для тех, кто не может летать!

Касацкий захохотал.

– Дуся мой, все это вздор… Но я рад, что вы не спите. – Он качнулся на каблуках и с пьяной нежностью вытянул губы.

Капитан отодвинулся и пошевелил ноздрями.

– Вы пьяны, Олег Сергеевич, – сказал он печально. – Когда же это кончится у вас? Поправьте фуражку.

– Пьян, конечно, пьян! Чем же еще прикажете заниматься в домзаке! Остается глушить водку и изучать классиков. Зайдите ко мне в каюту. Евгений Степанович, зайдите хоть на минуту! Такие страшные сны… Вы не откажете мне в этой услуге, в этой маленькой, крошечной любезности? Такая тоска… Сейчас я отопру мою камеру… Именно – камеру. Ведь мы в домзаке. Да не оглядывайтесь, никого нет, мы одни! Вот и по вашему лицу видно, что вы находитесь в домзаке. Вы добродетельны, несчастны и не можете отсюда уйти. Разве в воду?

Вслед за помощником вошел в каюту Евгений Степанович. На столике чернильница и замысловатые старинные часы, – мерно и дробно танцуют блестящие колесики, пульсирует пружина, качается на трапеции, гримасничает крошечный фарфоровый паяц. Зеленый свет из-под абажура, мягкий коврик под ногами. Пахнет спиртом, духами, медовым табаком. Уютно, тепло, красиво. Но Касацкий судорожно скалит белые зубы и говорит о тоске, бессоннице и страшных коротких снах.

– У меня здесь никого нет, кроме вас. Мне хочется, чтобы меня поняли вы один. Что толку, если мне посочувствует, например, Бредис, прочтет мне мораль и скажет, что я осколок умирающего класса? Скверно быть осколком, бесполезная вещь, к тому же можно порезать руки, а? Ха-ха… Выбросить осколок, чтобы не мешался, выбросить сейчас же вон!

Касацкий округлил глаза и затопал ногами с каким-то полушутовским, полуискренним бешенством. Каждый мускул дрожал на его исказившемся лице. Потом он вытер лоб и улыбнулся слабой, усталой улыбкой, как артист, исполнивший трудный номер.

– Но я не хочу, чтобы меня выкидывали, вот ведь какая штука! – продолжал он, таинственно понижая голос. – «Мейн кафе шмект мир нох зер гут», – как говорят старые немки. Что прикажете делать?

Евгений Степанович тяжело повалился в кресло, сложил на животе руки и вздохнул.

– Чепуху вы какую-то несете, – промолвил он нерешительно. – Кто это вас выбросит? И вообще… зачем вы пьете, если потом не находите себе места? На вас лица нет.

Касацкий заходил но каюте.

– Скажите, не кажется ли вам иногда, что вы старый-престарый? Не дряхлый, нет. Именно старый, такой, как мшистый камень персидской стены в нашем городе?

На ваших глазах жили и умерли десятки поколений, и вы переживали с ними каждую их ошибку, каждую глупость. Открывали материки, строили пирамиды, издавали законы. И вот уже заселены и возделаны материки, скучающие туристы глазеют на разбитые статуи.

На месте древних кладбищ и битв построены скотобойни и общественные сортиры. Люди торопятся жить, как будто им предстоит совершить что-то невиданное. Попробуйте их разубедить. Они столкнут вас с дороги и пойдут вперед не оглядываясь. Но не в них дело. Вы-то, вы, каково ваше положение? Вы стары, и вам давно надоело все. Что тут поделать? Сбежать в тайгу, где вас непременно сожрут, волки? Или притвориться, что вы поверили солнцу сегодняшнего дня, и идти вместе с теми, кто заново переделывает жизнь? Вам дадут место в строю, всеобщее уважение и хлеб с маслом. Но это очень тяжело, очень утомительно, а главное – люди вокруг вас дерутся не на игрушечных саблях. Они ведут войну. насмерть и павших чествуют, как героев. Чтобы не выдать себя, вам приходится лезть в огонь. Но ведь вы и притворяетесь только для того, чтобы сохранить свою жизнь, которая, черт знает почему, вам все-таки дороже всего. И вот вы ломаете комедию, вы багровеете от натуги и кряхтите, как клоун, поднимающий бутафорские гири. Рано или поздно обнаружится, что ваши гири из бумаги, и вас с позором вышвырнут со сцены, а заодно лишат вас и хлеба с маслом, из-за которого все и пошло. Игра не стоит свеч, как говорится. Притом вы заранее знаете, что рано или поздно это случится… Евгений Степанович с тоской посмотрел на часы. Спать уже не хотелось, но он чувствовал какое-то оцепенение, тяжелую апатию, которая, казалось, вдавила его в кресло.

– Не понимаю, куда вы гнете, – сказал он глухо, с раздражением вглядываясь в лицо собеседника, – это аллегория какая-то! Вы это про себя, что ли?

– Аллегория! Вот именно аллегория! – подхватил Касацкий в восхищении. – В этом слове все наше положение. Настолько осторожны даже друг с другом, что прибегаем к помощи аллегорий. Ах, умники, ах, подлецы бывшие люди! Однако что вы обо всем этом думаете?

– Я думаю, что вы просто пьяны… Здоровый человек содрогается от таких мыслей. От них смердит.

– В самом деле?

– Да. Мы не смеем говорить так о прошлом. Все эти ваятели, и полководцы, и даже алхимики были по-своему правы, и они были неизмеримо выше вас, потому что верили и искали. Без них мы не знали бы того, что знаем теперь.

– Но ведь они сгнили! – крикнул Касацкий. – Ну, зачем они мучились? Осчастливили, примирили кого-нибудь, сами были счастливы? Ерунда!

– Ах, вы ничего, ничего не понимаете!

– Вдумайтесь, Евгений Степанович. Через сто лет гвоздя после вас не останется… однако черт с ним, с прошлым! Разве о нем я говорил сейчас? Вы меня поняли, надеюсь?

– И да, и нет. Я понял только, что вы ненавидите тех, внизу. Ненавидите за то, что они молоды и готовы жертвовать собой, за то, что они счастливы и слушают музыку. Вам недоступно их счастье и их вера в будущее. В этом будущем для вас нет места. Вы слишком… чужой. Но ваше притворство страшное, Касацкий. Как вы держались на собрании! Вы даже оскорбили меня немного, но я не сержусь. Иногда я становлюсь противен самому себе… Но как вы-то можете с вашими мыслями? Когда-нибудь на вас покажут пальцем и крикнут: он притворяется!

Последние слова Евгений Степанович произнес почти шепотом. Лицо его побледнело, и на лбу выступил пот. Касацкий покачивался на каблуках и скалил зубы. Казалось, он слегка вздрагивал от каждого слова собеседника, словно от невидимых уколов.

– Ни черта я не боюсь, – отрезал он грубо, – чтобы разобрать меня, у них не хватит мозгов. А вы меня не выдадите, дуся мой, мы с вами связаны крепко. Я вам ближе и понятней, чем механик Басов. Не машите руками!

Касацкий заходил по диагонали каюты, ловко повертываясь на углах. Тень его то сжималась в упругий комок под ногами, то, распрямляясь, кидалась на стены.

– Я плюю на их суд, – бормотал он невнятно. – Они не могут проникнуть в извилины моего мозга. Но если бы они только знали…