Выбрать главу

— Четвёртая…

— Все считаешь?

— Рассчитываю, когда «юнкерсы» снова пожалуют.

— Пожалуют ещё… Набивай диски!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Раненые прибывали всю ночь и утром, и особенно поток их усилился сейчас, когда бой под Соломками затих и наступила недолгая передышка; солдат вели и несли отовсюду — и с развилки, и от стадиона, и с площади, что за развалинами двухэтажной кирпичной школы, и с переднего края; цепочка перебинтованных людей, казалось, никогда не кончится, она наводила уныние не только на орудовавшего скальпелем хирурга, который все чаще останавливался и разминал отёкшие пальцы, но и на фельдшера Худякова, тоже уставшего, еле шевелившего руками. Худяков вышел из палатки, прислонился спиной к тонкому стволу берёзы, достал портсигар и закурил; он курил и смотрел поверх палаток, на небо, запылённое и выцветшее, чтобы не видеть лежавших вокруг на траве и ожидавших своей очереди раненых; от жары, потому что солнце уже высоко поднялось над землёй, от стонов и крика, от бессонной ночи и больше от похмелья, потому что с вечера все же успел порядком отхлебнуть спирта из флакона, фельдшер чувствовал себя совершенно разбитым; как росистый утренний воздух, жадно глотал он сизый папиросный дым и не ощущал крепости. Там, куда он смотрел, в сером выцветшем небе плыли «юнкерсы»; они разворачивались и вытягивались в цепочку для бомбёжки, и Худяков сначала безразлично пересчитал их девятнадцать; он подумал не о том, куда эти вражеские самолёты сейчас сбросят бомбы — на передний край или на деревню; и не о том, что после бомбёжки опять хлынет волна раненых к палаткам санитарной роты, — он вдруг понял, что девятнадцать — это уже не двадцать один, это уже не полная эскадрилья, уже двух самолётов нет, сбиты, уничтожены!… Он стоял и смотрел, как головной «юнкере» пикировал на цель; едва взметнулись первые жёлтые взрывы, бросил окурок и крикнул санитару:

— Заносите обожжённого лейтенанта! Когда уже подошёл к палатке и взялся за полог, услышал позади изумлённый голос санитара:

— Лейтенант-то ушёл…

— Как ушёл?

— Здесь лежал, на этих носилках…

— Может, отполз, посмотри вокруг?

— Не видно.

— Ушёл так ушёл, черт с ним! — раздражённо добавил Худяков, прислушиваясь, как серия разрывов прокатилась по селу. — Несите следующего, кто там очередной?

Хотя его тошнило и голова, казалось, была налита свинцом, хотя лейтенант Володин чувствовал страшную слабость, подкашивались ноги и руки, как чужие, непослушно и вяло хватались за тонкие стволы берёз; хотя он в первую минуту, когда поднялся с носилок, едва не упал от головокружения, — он шёл сейчас к селу, к позициям, к своему взводу, где ещё гремел бой, шёл, чтобы выполнить солдатский долг.

Он вышел к дороге неподалёку от развилки и сразу же наткнулся на огромную воронку, на дне которой уже проступила вода; за воронкой, почти у самой обочины шоссе, лежали трое убитых — капитан и двое солдат. Убиты они были, очевидно, давно, может быть, даже ещё вчера вечером во время первого воздушного налёта на Соломки, потому что успели уже остыть и посинеть. Володин остановился и оглядел трупы. Много искалеченных и изуродованных тел видел он сегодня, и все же захолодело в груди, когда склонился над синим, слегка уже вздувшимся лицом капитана — по лицу бегали муравьи и растаскивали запёкшуюся кровь; Володин отвернулся и на ощупь вынул из кармана убитого документы, развернул удостоверение личности и прочёл: «Капитан Горошников». Фамилия совсем незнакомая, он не знал, что это был тот самый новый командир батальона, которого так ждал и не дождался майор Грива, не знал, что уже и самого майора нет в живых, а командование батальоном принял на себя капитан Пашенцев, как старший по званию; и партийный билет Горошникова, и удостоверение личности, и обе красноармейские книжки, взятые у солдат, Володин положил к себе в нагрудный карман и вышел на шоссе. Он был уже на развилке, когда над Соломками появились «юнкерсы». Головной бомбардировщик пошёл в пике, и Володин, так же, как фельдшер Худяков у палаток санитарной роты, как подполковник Табола у развалин двухэтажной кирпичной школы, несколько мгновений напряжённо следил за стремительным падением вражеского самолёта. Взрывы взметнулись около стадиона. Второй «юнкере» явно целил ближе, на площадь; третий заходил ещё ближе к развилке, а четвёртый и пятый, наверное, уже начнут сбрасывать бомбы на развилку, обрушатся на стоящую здесь батарею противотанковых пушек. Володин свернул с дороги и спрыгнул в щель, выкопанную ещё девушками-регулировщицами; едва успел осмотреться, как над головой послышался пронзительный, нарастающий свист бомб, и сейчас же, как по клавишам, — трах-трахтрах! — прогремели вдоль обочины разрывы. «Юнкере» промахнулся, не попал в батарею, но зато Володин оказался в самом центре разрывов. И хотя укрытие было надёжное, и он знал, что никакой осколок не заденет его, а вероятность прямого попадания так мала, и к тому же сам он за все время, пока на фронте, ещё ни разу не видел, чтобы огромная бомба угодила в маленькую щель, — хотя бояться ему было нечего, все же он пережил несколько страшных минут. Он снова подумал, что может погибнуть вот так, совершенно бесславной, глупой смертью, не совершив ничего, но теперь его больше пугала не сама смерть, а то, что произойдёт после того, как его убьёт, — будет валяться на краю воронки, синий, вспухший, и по лицу будут ползать муравьи, растаскивать запёкшуюся кровь… Но когда опасность миновала и он понял, что «юнкерсы» уже больше не прилетят сюда, на развилку, и можно спокойно подняться и идти к своей роте, к пулемётам, и когда затем он поднялся и во весь рост пошёл по шоссе, опять уже думал о бое — сознание долга всегда сильнее страха, — теперь ему снова хотелось, чтобы все утреннее сражение повторилось сначала, и тогда он, лейтенант Володин, уже не совершит ни одной ошибки, не слепо, не через голову будет швырять гранаты в наползающие танки, а кидать прицельно, точно, с расчётом.