тот раз, танковая лавина устремилась к развилке, а немецкие автоматчики, как и в тот раз, отсечены и залегли впереди траншеи, и капитан Пашенцев следит за ними в бинокль, за малейшим маневром противника; как и в тот раз, пулеметы уже наведены, уже раздались первые очереди, и только его, лейтенанта Володина, нет сейчас на своем месте; земля передает все звуки, и он читает их, не в силах подняться не столько от пережитого страха, как от ноющей боли в контуженном плече… Однажды, спустя много лет после войны, в такой же солнечный полдень, как и этот, случится Володину лежать на берегу Псела, совсем недалеко от шоссе, уходящего на Обоянь; не простое любопытство, а журналистская дорога приведет его в эти края, где гремела уже ставшая историей Курская битва, но где каждая горсть земли, с тех пор десятки раз перепаханная плугом, все еще хранит запах сожженного тола; будет лежать на траве и смотреть на белые облака, проплывающие над рекой, над мостом, и рядом, у изголовья, — не автомат, не офицерская планшетка с боевой картой, а дорожный пиджак с глазком авторучки над карманчиком, пачка утренних газет и блокнот с набросками очерков; будет лежать один, не замечая ни тишины полей, ставшей уже привычной, ни тишины шоссе, когда-то главной артерии фронта, шоссе, убегающего на Обоянь, опустевшего в этот знойный час, ни прохлады с реки, ни мягкого солнца, припекающего плечи; не отзовется на окрик с того берега, и не потому, что разнежится и задремлет, — он неожиданно обнаружит, что и в мирный летний день земля гудит, хотя на шоссе ни повозки, ни автомашины, хотя поблизости, в поле, ни одного трактора; он будет лежать и слушать этот монотонный сиротливый гул, сначала удивляясь тому, как много знакомых звуков хранит и передает земля; бывший командир стрелковой роты, видавший танковые лавины не только на Курской дуге, но и у озера Балатон, под Секешфехерваром, где немцы бросили в бой одновременно одиннадцать танковых дивизий под командованием генерал-фельдмаршала Гудериана, — бывший старший лейтенант, теперь литературный сотрудник областной газеты, он сначала с улыбкой произнесет: «Как точно, бывало, по звукам определяли картину боя!» — вспомнит Соломки, воронку, где лежал, одинокий, беззащитный, а мимо с оглушительным ревом проносилась лавина вражеских танков, и эти воспоминания, и гул земли, как голос столетий, ни на секунду не смолкающий, заставят подумать не только о недавних боях, но и о далеких битвах; он услышит в этом гуле и рев моторов, и ухающие звуки разрывов, и цокот копыт половецких коней; земля гудит с тех самых пор, как над ней пронеслась первая стрела, пущенная человеком в человека; были печенежские набеги, наседали янычары с кривыми саблями, польские шляхтичи и тевтонские рыцари поднимали копья на русские города, приходили шведы, французы, гремели сечи, баталии, люди падали от стрел, мечей, свинца, и потому слышится настороженность и скорбь в протяжном земном гуле; но сквозь толщу веков доносятся и другие звуки — победные, они заглушают собой все, они всегда воспринимаются сильнее; они навеют Володину гордые мысли. Как в осенние дни сорок первого, когда по булыжной мостовой, уже запорошенной снегом, шли к вокзалу серые колонны солдат, мокро поблескивали штыки и гулко, в такт печатному шагу звенела песня: «Пусть ярость благородная…» — как в дни боев, когда Володин уже сам надел серую шинель, и круг человеческих страданий все шире раскрывался перед ним, и он познавал страх и мужество; как в те далекие дни, когда впервые не по книгам понял, что такое Родина, впервые ощутил себя частицей большой и мощной страны, — здесь, на берегу Псела, спустя много лет после войны он вновь переживает волнующие минуты; еще безвестный журналист, он задумывает написать книгу о том, как умеют умирать русские солдаты; не жажда славы, а неодолимая потребность рассказать людям, что видел, пережил, та потребность, без которой не было бы ни традиций, ни преемственности, ни истории, приведет его к этому решению. Он не вскочит и не заликует от радости, что возникла в голове такая мысль; он сначала даже испугается этой мысли; неторопливо выйдет на шоссе, поднимет руку и с попутной машиной уедет в Обоянь, потом в Курск; потом — матовый свет настольной лампы, ночи мучений, стопы исписанной бумаги, пепельницы, переполненные окурками, прочитанные и непрочитанные тома, архивные документы; он снова поедет по Обоянскому шоссе через Псел, Ворсклу к местам боев; там, где была глубокая воронка, где он лежал, полуживой от страха, прислушиваясь к грохоту удалявшихся танков, — там теперь свекловичное поле, и он пойдет мимо рядков густо-зеленой ботвы, чужой, странно задумавшийся человек для других, и окрестность оживет в его глазах угарной и дымной картиной войны. Он мысленно прочертит линию от березового колка к стадиону, где была траншея, вспомнит первые минуты боя, как черный танковый ромб стоял перед гречишным полем, а «юнкерсы» бомбами разминировали проход, но, вспоминая, уже будет смотреть на события и оценивать их не просто как рядовой лейтенант, который знает ровно столько, сколько ему положено знать, а как человек, хорошо изучивший обстановку; не только соломкинская оборона и те последующие семь дней изнурительных отступательных боев вдоль шоссе до Богдановки и Владимировки через Красную Дубровку, Верхопенье и хутор Ильинский, не только сражение на белгородском направлении, где держали фронт Шестая гвардейская, Седьмая гвардейская, Первая танковая и Шестьдесят девятая армии, куда подходили резервные части Пятой армии генерала Жадова и Пятой гвардейской танковой армии генерала Ротмистрова, — не только Воронежский фронт, а вся Курская битва будет так же отчетливо представляться Володину, как тогда, в тот июльский день 1943 года, представлялся маленький клочок земли между березовым колком и стадионом, который удерживала его рота. Он усмехнется, подумав о Манштейне, о фашистском фельдмаршале, которого никогда не видел ни в жизни, ни на портретах, но которого мог легко представить в воображении, типичного немца, сухощавого, долговязого, с тонкими, плотно сжатыми губами; фельдмаршал перед самой битвой вылетел в Берлин оперировать гланды, и когда потом с белгородских высот, из сухого окопа с бревенчатыми стенами, наблюдал за ходом сражения, когда в первый же день битвы увидел, как одна за другой срывались атаки ромбовых танковых колонн, заставил перевязать себе горло, а на следующее утро, когда встретился с командующим оперативной группой «Кемпф», действовавшей на правом крыле и тоже не имевшей успеха, с досадой сказал, что допустил большую глупость, согласившись оперировать гланды, но что еще большей глупостью было ехать на фронт с незажившими ранками… Володин усмехнется, вспомнив эту оправдательную деталь о фельдмаршале, прочитанную в одном из воспоминаний немецких генералов, — ведь писали же историки, что Наполеон проиграл Бородинское сражение только потому, что у него был насморк! Володин еще долго будет раздумывать над событиями тех лет. В те дни, когда на Курской дуге решалась судьба войны, когда соломкинцы отбивали атаки немецких танков, может быть, в те самые минуты, когда он, Володин, лежал в воронке, когда тысячам таких, как он, было невмоготу тяжело, солдаты союзных армий пьяно горланили песни в кабаках Туниса и Алжира и операция «Эскимос», о которой так обнадеживающе писал английский премьер-министр, откладывалась, как и открытие второго фронта в Европе, из-за «недостатка десантных плаву чих средств». Разморенный жарким тунисским солнцем, генерал Эйзенхауэр, или генерал Айк, как его звали в правительственных кругах, вместе со своим начальником штаба генералом Битллом разбирал результаты экспериментальных воздушных налетов на острова Пантеллерия и Лампедуза. Острова, между прочим, давно уже были нейтрализованы, отрезаны от всех источников подкреплений, а гарнизоны их, состоявшие из инвалидных итальянских команд, были готовы по первому требованию поднять белый флаг. Но генерал Айк не желал рисковать вверенными ему войсками. Вся английская и американская стратегическая авиация, находившаяся в его распоряжении, два месяца подряд бомбила Пантеллерию и Лампедузу; потом к островам была послана армада кораблей, и спустя несколько часов командующий Седьмой американской армией генерал Паттон и командующий Восьмой английской армией генерал Монтгомери радировали генералу Айку: «Высадка прошла без единого выстрела!» Как раз в те дни, когда под Курском горела земля от взрывов, генерал Айк в сопровождении свиты генералов и полковников с удивлением осматривал занятые острова (потери противника от воздушных налетов были поразительно невелики: в глубоких подземных ангарах стояли неповрежденные самолеты, из береговых батарей лишь две были выведены из строя), а солдаты союзных армий, утомленные высадкой, изнывавшие от жары и безделья, требовали двойную порцию мороженого… И эту картину так же отчетливо представит себе Володин, будто когда-то сам видел ее; странно задумавшийся человек на свекловичном поле, он мысленно охватит весь мир, все события, которые совершались тогда, в дни битвы, на разных континентах земного шара, события, которые должны были облегчить участь русских солдат, но которые оказались настолько незначительными, что никак не повлияли на Восточный фронт, и немцы не ослабили, а, напротив, продолжали перебрасывать из Италии и Франции в Россию все новые и новые дивизии. И номера этих дивизий, их вооружение — архивные документы расскажут все — будет знать Володин, и оттого одержанная победа покажется ему еще величественнее; как открытие, как нечто новое, еще никому не ведомое, и тут же, среди рядков густо-зеленой ботвы, он торопливо запишет в блокнот: «Курская битва — золотая страница русской истории!» Запишет и с недоверием покосится на белый бумажный листок — неужели нужны были тысячи смертей, тысячи развороченных снарядами и раздавленных гусеницами солдатских тел, чтобы вот так, неожиданно, родилась эта возвышенная фраза: «Золотая страница…»? «Нужны! Надо было отстоять Родину, свободу!»