Поставив все три бутылки и три разных стакана перед полковником Тарабасом, он отвесил глубокий поклон и опять отошел к стойке. Первым делом Тарабас осмотрел бутылки, поднял их одну за другой и поглядел на просвет, словно оценивая на глаз и на ощупь, и в конце концов выбрал шнапс. Пил он так, как пьют все любители шнапса, — всю стопку залпом, после чего налил вторую. В трактире по-прежнему царила мертвая тишина. Офицеры оцепенело сидели перед своими тарелками, приборами и стаканами, искоса погладывая на Тарабаса. Кристианполлер неподвижно, опустив голову, в услужливом ожидании замер у стойки, готовый в ответ на жест, даже на шевеление брови полковника Тарабаса тотчас устремиться к его столику. Вот так стоял Кристианполлер, готовый исполнить любое желание короптинского бога войны, какое могло возникнуть у оного исподволь или — как знать? — быть может, и внезапно. Отчетливо слышалось журчание шнапса, когда полковник вновь наполнил свою стопку, а затем хвалебные слова грозного существа: «Добрый шнапс, любезный жид!» — фраза, которую Тарабас повторял все чаще и все громче. Наконец, когда полковник осушил шесть стопок, самый молодой из присутствующих офицеров, лейтенант Кулин, решил, что пришло время нарушить всеобщую тишину, заряженную почтением и страхом. Он встал и со стопкой шнапса в руке приблизился к столу полковника. Рука лейтенанта Кулина не дрожала, из полной до краев стопки не пролилось ни капли, когда он, как истый военный, щелкнув каблуками, остановился перед Тарабасом.
— Выпьем за здравие нашего первого полковника! — провозгласил лейтенант Кулин.
Все офицеры встали. Встал и Тарабас.
— Да здравствует новая армия! — сказал Тарабас.
— Да здравствует новая армия! — повторили все.
И среди звона чокающихся стопок слегка запоздалым и робким эхом откликнулся голос еврея Кристианполлера:
— Да здравствует наша новая армия!
Едва вымолвив эти слова, Натан Кристианполлер жутко перепугался. Со всех ног поспешил за стойку, отворил маленькую деревянную дверку во двор, кликнул конюха Федю и велел ему принести из погреба два бочонка водки. В зале меж тем началось всеобщее братание. Сперва поодиночке, потом группами мужчины покидали свои стулья, подходили, все смелее и непринужденнее, к полковнику Тарабасу и пили за его здравие. Тарабас чувствовал себя все лучше. Больше, чем спиртное, его согревало покорное дружество офицеров, согревало тщеславие. «Послушай, друг мой!» — вскоре без разбору говорил он всем и каждому. Немного погодя они и столы сдвинули. Пыхтя и обливаясь потом, Кристианполлер с конюхом Федей приволокли бочонки с водкой. И скоро прозрачная водка полилась в большие, сверкающие винные бокалы, числом тридцать шесть, ожидавшие на стойке. Как только очередной бокал наполнялся, его передавали из рук в руки, словно ведро с водой на пожаре. Затем, будто впрямь собрались тушить пожар, офицеры, выстроившись цепью, от стойки Кристианполлера до стола, за которым сидел грозный Тарабас, передавали друг другу наполненные бокалы. Передавали друг другу один полный бокал за другим, а бокалы были немаленькие.
По знаку майора Кулубейтиса все разом подняли бокалы, рявкнули грозное «ура!», которое повергло еврея Кристианполлера в полнейший ужас, а конюха Федю до такой степени развеселило, что он неожиданно от души расхохотался. Даже согнулся поневоле, так его трясло от смеха. При этом он тяжелыми ладонями хлопал себя по мощным ляжкам. Вопреки опасениям Кристианполлера, этот необузданный хохот никого не оскорбил, а, напротив, заразил и благодушно настроенных офицеров, и вот уже все вокруг смеялись, чокались, фыркали, тряслись, рычали и кашляли. Всех вдруг обуяло необоримое веселье, все оказались во власти собственного хохота. Сам могущественный Тарабас среди неумолчного ликования подозвал смеющегося Федю и приказал ему плясать. А чтобы обеспечить музыку, велел привести одного из своих людей, некого Калейчука, который превосходно управлялся с гармошкой. Тот заиграл, обеими руками держа свой инструмент перед выпяченной грудью. Играл он всем известный казачий танец, потому что мигом смекнул, что конюх Федя его соотечественник. И, словно звуки гармошки тотчас проникли ему в сердце и в ноги, Федя пустился в пляс. Цепь, какую до сих пор составляли офицеры, свернулась кольцом, посреди которого Федя выделывал плясовые коленца, а Калейчук наяривал на гармошке. Начал Федя плясать по доброй воле, даже с восторгом. Но мало-помалу, под властью музыки, которая повелевала им и которой он подчинялся со сладостной и одновременно мучительной покорностью, его смеющееся лицо оцепенело, а открытый рот никак не мог закрыться. Между желтыми зубами изредка мелькал пересохший язык, будто норовил лизнуть воздуху, которого недоставало в легких. Федя кружился, падал наземь и вихрем вертелся на корточках, снова поднимался, чтобы совершить прыжок, — все, как положено по правилам казачьей пляски. Было видно, что он бы охотно передохнул. Порой казалось, силы грозят оставить танцора, да что там, уже оставили, и его держат и оживляют только жалобные и огневые звуки инструмента и ритмичные хлопки стоящих вокруг зрителей, офицеров. Вскоре и музыканта Калейчука одолела охота размять ноги. Собственная музыка захватила его, и меж тем как проворные пальцы безостановочно перебирали кнопки гармошки, он тоже начал кружиться, подпрыгивать, падать на колени, соревнуясь с неутомимым Федей. В конце концов в круг выскочили и несколько офицеров, принялись плясать, как могли, наперегонки с обоими, остальные же по-прежнему притопывали в такт сапогами и не переставая хлопали в ладоши. Невообразимый шум. Сапоги топали по полу, дребезжали оконные стекла, звенели шпоры и пустые бокалы, выстроившиеся в ряд на жестяной стойке, точно в ожидании новых выпивох. Еврей Кристианполлер не смел покинуть место, где стоял. Весь этот шум странным образом в равной мере успокаивал его и пугал. Он опасался, как бы в следующий миг не заставили плясать и его, как конюха Федю. Ненависть была в его сердце и робость. Вместе с тем ему хотелось, чтобы эти люди продолжали пить, хотя, как он знал, у них нет денег, чтобы расплатиться. Он неподвижно стоял подле стойки, чужой в собственном доме. И не знал, что ему здесь делать. Хотел уйти от стойки и опять-таки знал, что это невозможно. Растерянный, жалкий и все же деловитый стоял он там, еврей Кристианполлер.