— Позови его! — приказал Тарабас.
XVII
Короптинский священник был стар. Вот уж тридцать с лишним лет он служил в здешнем приходе. Служба его была проста, смиренна, неблагодарна. Старая лоснящаяся сутана болталась вокруг его тощего тела. Годы сделали его маленьким и тощим, согнули спину, заложили впадины вокруг больших серых глаз и борозды по сторонам узкого беззубого рта, проредили волосы на висках и на лбу, ослабили кроткое сердце. Он покорно пережил войну, великий гнев небес, и сотни утр, когда не мог служить мессу. Хоронил мертвецов, которые, сраженные случайными снарядами и пулями, не смогли принять последнее причастие, утешал родителей, чьи дети погибли и умерли. Он и сам уже тосковал по смерти. Тощий и слабый, с потухшим взглядом, с дрожащими членами явился он перед Тарабасом.
Необходимо, объяснил ему полковник, успокоить жадных до чуда крестьян, идущих в Коропту. И так уже случилось большое несчастье. Армия рассчитывает на влияние духовенства. Он, полковник Тарабас, — на поддержку приходского священника.
— Да-да, — сказал священник. Всем властям, что за последние годы являлись в Коропту и говорили почти так же, как сейчас полковник Тарабас, патер отвечал одинаково: «Да-да».
Секунду его старые, потухшие, светлые глаза смотрели в лицо полковника. Приходский священник сочувствовал полковнику Тарабасу. (Вероятно, он единственный в Коропте сочувствовал Тарабасу.)
— Завтра я обращусь к верующим в таком духе, как вы сказали! — проговорил священник.
Однако Тарабасу показалось, будто патер сказал: я знаю, как обстоит с тобой, сын мой! Ты в смятении и растерянности. Ты силен и бессилен. Ты мужествен, но и робок. Ты даешь мне указания, но сам знаешь, что охотнее получил бы указания от меня.
Тарабас молчал. Ждал слова старика. Но тот не говорил ничего.
— Выпьете? — спросил Тарабас.
— Стакан воды! — сказал священник.
Федя принес воды. Священник отпил глоток.
— Водки! — крикнул полковник.
Федя принес стакан водки. Прозрачной как вода. Тарабас выпил.
— Господа солдаты способны выпить много спиртного! — сказал священник.
— Да-да, — ответил Тарабас, далекий, чужой, рассеянный.
Обоим было ясно, что говорить им больше не о чем. Священник ждал только знака, позволяющего уйти. Тарабас мог бы сказать очень много: сердце его было переполнено, только вот запечатано. Таинственно запечатанный, тяжелый мешок — таким было сердце в груди могущественного Тарабаса.
— Вы имеете приказать что-нибудь еще, господин полковник? — спросил священник.
— Ничего! — сказал Тарабас.
— Хвала Иисусу Христу, — сказал священник.
Тарабас поднялся и прошептал:
— Во веки веков. Аминь!
XVIII
В тот день в Коропте, как бывало уже не раз, под гром барабанов объявили распоряжение, что евреям нельзя появляться на улице. Да они и не собирались. Сидели в немногих уцелевших домишках своих единоверцев. Заколотив двери и окна. На их памяти это был самый печальный шабат. И все же они старались утешиться и надеялись на скорую помощь Господа. Благодарили Его, что Он хотя бы сохранил им жизнь. Некоторые пострадали. Сидели с перевязанной головой, с вывихнутыми руками в белых перевязях, с разбитыми лицами, на которых виднелись красновато-фиолетовые следы кнута, с обнаженными торсами, где раны были перевязаны влажными полотенцами. Старики уже, слабые или увечные, ведь молодых и здоровых поглотила война. Они не чувствовали унижения, какому их подвергли, ощущали только боль. Ибо народ Израилев вот уж две тысячи лет знает лишь один позор, по сравнению с которым любое последующее унижение и глумление врагов смехотворны, — позор, что в Иерусалиме нет более Храма. Сколько ни доведется еще испытать срама, насмешек и горя, все это суть последствия того горестного факта. Порой Вечный, словно тяжкая чаша страдания покуда не полна, насылает новые мучения и кары. И порой прибегает для этой цели к услугам сельского населения. Защититься невозможно. Но если б и было возможно, позволительно ли?! Господь хотел, чтобы вчера короптинских евреев побили. И их побили. Разве они в греховной своей заносчивости не уверовали в возвращение мирных времен? Разве не перестали бояться? Короптинскому еврею негоже терять страх.
Покачивая избитыми телами, сидели они в сумраке крошечных комнатушек, чьи ставни были заколочены, хотя в шабат не дозволяется забивать гвозди. Но сохранить жизнь — столь же почтенная заповедь, сколь и та, что велит почитать шабат. Одни покачивались, нараспев произносили псалмы, которые знали наизусть, другие же читали их мутными глазами по книгам, в сумраке, нацепив разбитые, треснувшие, перевязанные бечевкой очки на длинные, печальные носы, тесно прижавшись друг к другу, потому что книг не хватало и троим-четверым приходилось сообща довольствоваться одной-единственной. Остерегались они и повышать голос, из опасения, что снаружи услышат. Время от времени все затихали и настороженно прислушивались. Кое-кто даже осмеливался глянуть в щелки и трещины ставен. Не идут ли новые гонители, о которых предупреждали барабаны? Надо бы притвориться мертвыми, пусть подъезжающие крестьяне думают, что в Коропте более нет живых евреев.