Выбрать главу

Этим жутким чудовищем оказался тощий, оборванный, хилый еврей, вдобавок невероятно рыжий. Короткая борода пламенным кольцом окаймляла бледное веснушчатое лицо. На голове у него была истрепанная, отливающая зеленью кипа из черного шелкового репса, из-под которой выбивались огненно-рыжие кудри, соединяясь с пламенной бородой. Из маленьких зеленовато-желтых глаз этого человека, над которыми торчали крошечные, густые рыжие брови, похожие на две горящие щеточки, тоже словно бы вылетали язычки пламени, огоньки иного рода, холодные и острые. Ничего хуже с Тарабасом в воскресенье случиться не могло.

Он вспомнил злополучное воскресенье, когда начались все беды. День тогда выдался чудесный, как нынче; в галицийской деревне отзвонили колокола. А с дорожной обочины поднялся незнакомый рыжий солдат, вестник беды. Ах! Неужто могущественный полковник Тарабас полагал, что беду можно перехитрить? Избежать ее? Продолжать войну на собственный страх и риск?

Рыжий еврей в воскресное утро! Таких рыжих волос, такой пламенной бороды, словно сыплющей искрами, Тарабас в жизни не видывал, а ведь его взгляд особенно наторел в выявлении рыжеволосых. Тарабас не просто испугался, увидев этого еврея. Испугался он тогда, в первый раз, увидев солдата. На сей раз он оцепенел с ног до головы. Что толку от всех сражений, в каких он участвовал? Что толку от всех ужасов, какие он вытерпел и какие натворил сам? Оказывается, величайший, неодолимый ужас Тарабас хранил в груди, страх, который создавал все новые страхи, создавал призраки и слабость, которая рождала в нем все новые слабости. Он спешил от одного подвига к другому, могущественный Тарабас! Но двигала им не воля, страх в сердце гнал его сквозь сражения. Жил он в безверии от суеверности, был храбрым от страха и творил насилие от слабости.

Еврей Шемарья перепугался не меньше полковника. Словно двух мертвых младенцев он нес на руках два свитка Торы, каждый в красном, затканном золотом бархате. Круглые деревянные рукояти свитков обуглились, как и бархатные одеяния, из которых выглядывали нижние концы развернувшегося от огня, обгоревшего пергамента. Сегодня Шемарье уже два раза удалось перенести на кладбище по два свитка. Утром, еще до восхода солнца, он улизнул из дома. Ни один солдат его не заметил. Он был уверен, что сам Господь избрал его. Он один мог совершить это святое дело. И в третий раз покинув молельню, он, верящий в чудеса, жалкий, безрассудный, уже возомнил, будто идет в облаке-невидимке, о котором повествуется в Библии. И, налетев на полковника, все еще твердо веруя в это облако, он шагнул в сторону, будто мог незримо разминуться с могущественным. Это движение повергло Тарабаса в страшный гнев. Он схватил еврея за грудки, встряхнул его и прогремел:

— Что ты здесь делаешь?

Шемарья не ответил.

— Разве не знаешь, что вам должно сидеть по домам?

Шемарья только кивнул головой. И при этом еще крепче прижал к себе свитки Торы, словно полковник грозил вырвать их у него.

— Что это ты тащишь и куда направляешься?

Шемарья, который со страху онемел, а вдобавок плохо владел местным языком, ответил только жестом.

Когда он бережно переложил один свиток с правой руки на левую, вид у него стал еще более загадочным. Слабой левой рукой прижимая к груди тяжелые святыни, он тощей правой рукой, на тыльной стороне которой ежом торчала рыжая щетина, ткнул в землю, жестом показал, будто копает, а потом затопал и зашаркал ногой, словно приглаживая могильный холмик. Тарабас, конечно, мало что понял. Упорная немота еврея злила его. И злость закипала все сильнее.

— Говори! — крикнул он и занес кулак.

— Ваша милость! — пролепетал Шемарья. — Это сожгли. Так нельзя оставлять. Надо похоронить! На кладбище! — И он указал рукой в направлении короптинского еврейского кладбища.

— Нечего тебе тут хоронить! — рявкнул Тарабас.

Бедный Шемарья, который ничего толком не понял, решил, что надо объяснить подробнее. И, как мог, то и дело запинаясь, но с сияющим лицом, рассказал, что уже два раза исполнил свой священный долг. Но тем он лишь подогрел Тарабасов гнев. Ведь в глазах Тарабаса тот факт, что еврей — в третий раз! — находился на улице, был особенно тяжким проступком. Это уж чересчур. Рыжий, вдобавок еврей — в будний день еще куда ни шло, но в воскресенье сущий кошмар; в воскресенье вроде нынешнего все это превращалось в ужасное личное оскорбление полковника. Ах, бедный, могущественный, разгневанный Тарабас! Внезапно он услыхал слабый голос бедного Тарабаса: успокойся! Успокойся! Могущественный Тарабас не внял ему. Напротив, взъярился пуще прежнего.