Выбрать главу

Когда они встали, сквозь кроны деревьев мерцали звезды. Оба они озябли. Прижались друг к другу и по широкой аллее пошли обратно к дому. У входа остановились и долго целовались, словно прощаясь навсегда.

— Иди в дом первая, — сказал Тарабас.

То была единственная фраза, сказанная за все время.

Тарабас медленно вошел следом.

Все собрались за ужином. Старик спросил сына, когда ему уезжать. В четыре утра, отвечал Николай, чтобы не опоздать на поезд. Значит, сын впрямь рассчитал все заранее, сказал отец. Подали особый ужин, о котором он распорядился после обеда: горячая молочная каша, отварная свинина с картофелем, водка и светлое бургундское, а на десерт белый овечий сыр. Все оживились. Старик расспрашивал. Николай рассказывал об Америке. Ради такого случая он выдумал фабрику, где только-только начал работать. Фабрику, выпускавшую фильмы. Настоящую американскую фабрику. И однажды в пять утра, когда он, как уже много недель, собирался на работу, мальчишки-газетчики принесли весть о войне, — и он поехал прямиком в российское посольство. А накануне вечером он, Тарабас, вдобавок подрался с мерзким хозяином бара. Тот обругал невинную девушку, вероятно официантку, даже руки распустил. Вот такие люди попадаются в Нью-Йорке.

Безучастная сестра и та прислушалась, когда Николай рассказывал эту историю, а мать твердила:

— Благослови тебя Господь, мальчик мой!

Тарабас и сам был уверен, что рассказывал чистую правду.

Все встали. Стоя торжественно попрощались. Старый Тарабас сказал, что через четыре недели снова увидит сына. И все его целовали. Завтра утром он никого видеть не хотел. Мария наградила его беглым поцелуем. Мать с минуту обнимала его, покачивая. Вероятно, вспомнила то время, когда качала сына на руках.

Пришла челядь. И с каждым, со слугами и служанками, Николай обменялся прощальным поцелуем.

Потом он ушел в свою комнату. Лег на кровать, не раздеваясь, в грязных сапогах. Проспал, наверно, час, а потом его разбудил какой-то незнакомый шорох, он увидел, что дверь открыта, и пошел закрыть ее. Она распахнулась от порыва ветра. И окно напротив двери тоже было открыто.

Заснуть он больше не смог. Подумал, что, может статься, дверь распахнул вовсе не ветер. Что, если Мария пыталась снова повидать его? Отчего она не спит с ним, в последнюю ночь, какую он проводит в этом доме? Он знал, где ее комната. Она, верно, лежит в постели, в ночной рубашке, крест висит над кроватью. (Почему-то он пугал его.)

Он отворил дверь. На руках съехал по лестничным перилам, чтобы не топать тяжелыми сапогами по ступенькам. Открыл дверь Марии. И запер за собой на задвижку. На мгновение замер. Вон там кровать, знакомая, в детстве он с Марией и сестрой снимали простыни, играя в похоронную процессию. Каждый по очереди изображал покойника. В большом прямоугольнике окна светилась синяя ночь. Тарабас шагнул к кровати. Скрипнула половица, и Мария проснулась. Еще в полусне, охваченная страхом, она раскинула руки. Приняла Тарабаса таким, как есть, в сапогах и при сабле, с наслаждением ощутила на лице его жесткую щетину и неловко обняла за шею.

Удовлетворенный и властный, он с шумом поднялся. Мягко и уже слегка нетерпеливо отвел протянутые руки Марии назад, на кровать.

— Ты моя! — сказал Тарабас. — Когда вернусь, мы поженимся. Храни верность. Не смотри на других мужчин. Прощай! — И он покинул комнату, не обращая внимания на шум, пошел наверх за вещами.

Наверху, в комнате, сидел старый Тарабас. Шпионят, стало быть, сразу же подумал Николай. Шпионят за мной. Давняя злость на отца снова проснулась, злость на старика, который жестоко прогнал его, в жестокий Нью-Йорк. Отец встал, шлафрок распахнулся, открыв крестьянскую рубаху и длинные кишки подштанников из грубого полотна, с завязками на мощных щиколотках. Обеими руками отец схватил Николая за эполеты.

— Я тебя разжалую! — сказал он. О, как хорошо знаком ему этот голос, не более громкий, чем обычно. Только кадык двигался вверх-вниз, резче, нежели всегда, и в глазах читался холодный гнев, гнев из чистого льда. Что-то сейчас будет, подумал Николай, страх за эполеты сбивал его с толку.