Выбрать главу

На одиннадцатом году Василий Иванович начал курс своего ученья под руководством приходского дьячка и складывал с большим отвращением года два сряду всякому памятные буки аз-ба, веди аз-ва. После чего он начал и писать, но о каллиграфии, и правописании не было упомянуто вовсе, так что и поныне Василий Иванович такие иногда мудреные чертит кавыки, такие иногда под пером его рождаются дикие слова, что глазам не верится. Потом учили его катехизису по вопросам и ответам и арифметике по тому же способу. Но тут все усилия остались, кажется, тщетны, потому что наука ему решительно не далась. Впрочем, к совершенному оправданию его родителей надо сказать, что они взяли для воспитания сына и домашнего учителя. Оный учитель был малороссиянин, кажется отставной унтер-офицер, именем Вухтич. Получал он жалования шестьдесят рублей в год, да отсыпной муки по два пуда в месяц, да изношенное платье с барского плеча и нечто из обуви. Кроме того, так как платья было немного, потому что Иван Федотович вечно ходил в халате, то Вухтичу было еще предоставлено в утешение держать свою корову на господском корме. Василий Иванович мало оказывал почтения учителю, ездил верхом на его спине, дразнил его языком и нередко швырял ему книгой прямо в нос. Если же терпеливый Вухтич и выйдет, бывало, наконец, из терпения и схватится за линейку, Василий Иванович кувырком побежит жаловатся тятеньке, что учитель его такой, сякой, бьет-де его палкой и бранит дурными словами. Тятенька спьяна раскричится на Вухтича: «Ах ты, седой этакий пес, я тебя кормлю и одеваю, а ты у меня в дому шуметь задумал. Вот я тебя... смотри, по шеям велю выпроводить. Не давать корове его сена...» А кумушки и приживалки окружат Василия Ивановича и начнут его утешать: «Ненаглядное ты наше красное солнышко, свет наша радость, барин вы наш, позвольте ручку поцеловать... Не слушайтесь, ягода, золотой вы наш, хохла поганого. Он мужик, наш брат... Где ему знать, как с знатными господами обиход иметь...»

«Что ж, в самом деле, — думал Вухтич, — не ходить же по миру...» Заключением всего этого было то, что Вухтич женился на дворовой девке, получил в награждение две десятины земли, и воспитание Василия Ивановича было окончено.

Однако же надо сказать правду, Василий Иванович имел от природы сердце доброе, нрав тихий и миролюбивый. Доказательством тому служит то, что даже и воспитание его не испортило. Я говорю «воспитание» за неимением слова, выражающего понятие, совершенно противоположное воспитанию. И странно, как подумаешь...

Почти все наши деды учились на медные деньги, воспитывались как-нибудь, наудачу, то есть не воспитывались вовсе, а росли себе по воле божией. И деды наши были, точно, люди неграмотные; редкий умел правильно подписывать свое имя, и, несмотря на то, они все почти были люди с твердыми правилами, с сильною волею и крепко хранили, не по логическому убеждению, а по какому-то странному внушению, любовь ко всем нашим отечественным постановлениям. Теперь старинная грубость исчезает, заменяясь духом колебания и сомнения. Жалкий успех, но, может быть, необходимый, чтоб надежнее и вернее дойти до истины.

Когда Василию Ивановичу наступил шестнадцатый год, он отправился в Казань на службу... Тогда недавно только образовались новые штаты по указу о губернских учреждениях. Василий Иванович служил несколько времени в канцелярии наместника, но, как еще поныне говорится в губерниях, для одной только pour le proforme [Для проформы, для вида (франц.)].

В самом деле, не оставаться же столбовому дворянину, хоть и безграмотному, недорослем. К военной службе Василий Иванович имел мало наклонности, тогда как совершенная праздность вполне согласовалась с его способностями и привычками. В то же время вкусил он удовольствия светской жизни и стал удивительно отличаться на балах. Никто ловче его не прохаживался в матрадуре, монимаске, куранте или Даниле Купере. Иногда в небольшом кругу, отхватывал он, по просьбе дам, и казачка, что всегда сопровождалось громкими изъявлениями удовольствия. Подобный случай решил даже участь его навсегда.

Как-то, на именинах у прокурора, просили его пройти любимый обществом танец вместе с молодой дочерью отставного секунд-майора Крючкина. Девушка долго жеманилась, но, как водится, по долгим убеждениям, согласилась. Скромно опустив очи, зардевшись как маков цвет, она так мило подбоченилась, так легко начала подпрыгивать и влево и вправо, что сердце Василия Ивановича вздрогнуло и ноги едва не отказались. Но вдруг он оправился и с таким неистовым вдохновением пустился вприсядку, такие начал выделывать ногами штуки, что комната потряслась от рукоплесканий, и некоторые подгулявшие собеседники начали даже притопывать и припевать, улыбаясь друг перед другом.

Василий Иванович, задыхаясь, подошел к пристыженной от общего восторга красавице.

— Ах! — сказал он. — Лихо изволите...

Молодая девушка еще более зарделась.

— Помилуйте-с, — отвечала она шепотом.

Эти слова и этот вечер остались навсегда памятны и для Василия Ивановича и для Авдотьи Петровны.

Василий Иванович влюбился не на шутку. Влюбилась ли Авдотья Петровна неизвестно и, вероятно, останется вечной тайной. Впоследствии, когда, уже сделавшись счастливым супругом, и расспрашивал ее про то Василий Иванович, она только улыбалась, приговаривая: «Ну, перестань же, балагур ты этакий!..»

После памятного казачка все прелести супружеской жизни, все очарования Авдотьи Петровны неотлучно преследовали Василия Ивановича самыми заманчивыми картинами. В душу его вкралась нежная мысль и, наконец, до того им овладела, что «он превозмог страх и робость и отправился в Мордасы испросить родительское благословение. Однако же попытка ему не удалась. Отец отвечал ему коротко и ясно:

— Вишь, щенок, что затеял. Еще на губах молоко не обсохло, а уж о бабе думает. Послать сюда Матрешку.

Явилась Матрешка, босоногая, в затрапезном робронде, в газовом испачканном токе, с перьями и цветами.

С отвратительными улыбками начала она приседать и говорить разные исковерканные французские слова с примесью некоторых уж чересчур русских.

— Вот тебе невеста, — сказал Иван федотович. После чего выпил он стакан травничка и на длинных дрогах отправился в поле.

От матери Василий Иванович получил почти то же приветствие. Воля мужа была ей законом. Даром что пьяница, думала она, а все-таки муж. Так думали в старину.

Василий Иванович возвратился повеся нос в Казань.

Теперь читатель в полном праве ожидать сильного анекдота, несчастной любви, тайного брака, может быть похищения и какого-нибудь проклятия. К сожалению, ничего подобного не случилось. В старину дети раболепно повиновались родителям. Да к тому же Авдотья Петровна была девушка умница, по тогдашним понятиям, девушка воспитанная, рукодельница, то есть никуда не выходила, кроме в церковь, а сидела целый день с девками, плела кружева, низала бисером и слушала подблюдные песни.

О том уже и не упоминается, что секунд-майор Крючкин, с своей стороны преисправно бы отдубасил заслуженною тросточкой всякого незаконного покусителя на сердце и покой единственной дочери.

Положение Василия Ивановича было самое горемычное. Он не имел даже утешения сделаться пьяницей, не чувствуя наследственной наклонности к горячим напиткам.

Нрава был он не буйного; он не роптал против судьбы, а грустил и смирялся в простоте душевной. Ходил он только частехонько ко всенощной, украдкой поглядывал на свою красавицу, вздыхал, пыхтел, разнеживался и возвращался домой. Одкако же ни одна порочная мысль не заронилась в его непорочной душе, ни раза не подумал он даже о возможности ослушаться родительского приказания или внушить предмету любви своей незаконное чувство.

Так протянулись мрачно три года. Новый случай вдруг переменил жизнь Василия Ивановича. Однажды получил он странное письмо церковного слога и почерка. Письмо было от сельского священника и уведомляло Василия Ивановича, что Иван Федотович при смерти болен. Василий Иванович в ту же минуту послал за лошадьми и поскакал в Мордасы. Жалкую перемену, печальную картину нашел он в отцовском жилище. Приживалки и кумушки ревели по разным комнатам. Дураки вдруг сделались разумными и сбросили уродливые наряды. Умирающий, жертва необузданной наклонности, лежал уже на смертном одре и жалобно стонал и тихо каялся. Святая таинственность страшного предсмертного часа разбудила, наконец, голос совести и направляла душу к настоящей стезе, от которой невежество, тунеядство, привычка и пример отклоняли грешника в течение целой его жизни.