Бедный Иван Васильевич пошел осматривать город без руководства и невольно изумился своему глубокому невежеству. Даром что он читал некогда историю, но он ничего твердого и определительного удержать из нее не мог. В голове его был какой-то туманный хаос: имена без образов, образы без цвета. Он припомнил и Мономаха, и Всеволода, и Боголюбского, и Александра Невского, и удельное время, и набеги татар, но припомнил, как школьник твердит свой урок. Как они тут жили? что тут делалось? — кто может это теперь рассказать? Иван Васильевич осмотрел Золотые ворота с белыми стенами и зеленой крышкой, постоял у них, поглядел на них, потом опять постоял да поглядел и пошел далее. Золотые ворота ему ничего не сказали. Потом он пошел в церкви, сперва к Дмитриевской, где подивился необъяснимым ероглифам, потом в собор, помолился усердно, поклонился праху князей… но могилы остались для него закрыты и немы. Он вышел из собора с тяжелою думою, с тяжким сомнением… На площади толпился народ, расхаживали господа в круглых шляпах, дамы с зонтиками; в гостином дворе, набитом галантерейной дрянью, крикливые сидельцы вцеплялись в проходящих; из огромного здания присутственных мест выглядывали чиновники с перьями за ушами; в каждом окне было по два, по три чиновника, и Ивану Васильевичу показалось, что все они его дразнят… Он понял тогда или начал понимать, что сделанное сделано, что его никакой силой переделать нельзя; он понял, что старина наша не помещается в книжонке, не продается за двугривенный, а должна приобретаться неусыпным изучением целой жизни. И иначе быть не может. Там, где так мало следов и памятников, там в особенности, где нравы изменяются и отрезывают историю на две половины, прошедшее не составляет народных воспоминаний, а служит лишь загадкой для ученых. Такая грустная истина останавливала Ивана Васильевича в самом начале великого подвига. Он решился выкинуть из книги путевых впечатлений статью о древностях и пошел рассеяться на городской бульвар. Местоположение этого бульвара прекрасно: на высокой горе, над самой Клязьмой; вдали расстилается равнина, сливаясь с небосклоном. Иван Васильевич сел на скамейку и начал задумчиво глядеть в даль, неопределенную и туманную, как судьба народов Он долго думал и не замечал, что какой-то господин, отвернувшись к нему спиной, сидел с ним на одной скамейке и тоже размышлял, насвистывая какой-то итальянский мотив.
«Ба! Да это из Нормы», — подумал Иван Васильевич и обернулся.
Оба вскрикнули в одно время:
— Федя!
— Ваня!
— Каким образом!
— Какими судьбами!
— Сколько лет, сколько зим!
— Да, кажется, с самого пансиона.
— Да, да… лет шесть.
— Нет, брат, восемь лет. Время-то как идет! Ты как здесь?..
— Проездом; а ты?..
— А я живу…
— В губернском городе!
— Да; что делать!
— Эх! Да как ты постарел!
— А ты, брат, так переменился, что если бы не голос, так просто узнать нельзя. Откуда взялись бакенбарды?
— А право, мы хорошо живали в пансионе.
— Веселое было время.
— Помнишь ли Ивана Лукича, инспектора, и Сидорку-разносчика, и углового кондитера?
— А помнишь, как мы впотьмах забросали Ивана Лукича картофелем и как мы у учителя арифметики парик сожгли?.. Правду сказать, ты лениво учился.
— А ты никогда урока не знал.
— Что, ты играешь еще на флейте?
— Бросил. А ты все еще пишешь стихи?
— Давно перестал… Скажи-ка… что же ты теперь поделываешь?
— Я был четыре года за границей.
— Счастливый человек! Я чай, скучно было возвращаться?
— Совсем нет, я с нетерпением ожидал возвращения.
— Право?
— Мне совестно было шататься по белому свету, не знав собственного отечества.
— Как! Неужели ты своего отечества не знаешь?
— Не знаю, а хочу знать, хочу учиться.
— Ах, братец, возьми меня в учители, я это только и знаю.
— Без шуток: я хочу поездить да посмотреть…
— На что же?
— Да на все: на людей и на предметы… Во-первых, я хочу видеть все губернские города.
— Зачем?
— Как зачем? Чтоб видеть их жизнь, их различие.
— Да между ними нет различия.
— Как?
— У нас все губернские города похожи друг на друга. Посмотри на один — все будешь знать.