Следы насилия, попыток разрушить эту прекрасную постройку, конечно, есть. Но совсем незначительные следы. Вон на верхней губе, оказывается, выскочил наполненный чем-то белым пузырёк. Ты обнаруживаешь его, проводя там языком. А он откликается - остро выстреливает болью и начинает зудеть. Ты выворачиваешь двумя пальцами губу, и решительно, почти жестоко выдавливаешь его. Он выстреливает снова: сладковатым молочком, которое ты сразу и слизываешь. Так ты поступишь и со всеми другими следами насилия, очистишься от них. И с самим насильником ты поступишь так же.
Так, чтобы всему чистому быть по-прежнему чистым. Таким, как остающиеся нетронуто чистыми линии прямого носа и круглых бровей. Как аккуратно зачёсанные наверх здоровые, естественного ромашкового оттенка волосы, коротко остриженные, как у юноши: если их отпустить - вздыбится непокорная расчёске конская грива. И изысканный разрез век, придающий взгляду холодную рассеянность, как бы невнимательность ко всему, чуточку чужой загадочный взгляд, не совсем свой, будто и глаза не совсем свои: чужие, будто они не вылеплены уже, а лишь предварительно нарисованы. Но в то же время на них никакой краски, для наблюдателя - никакой. И вправду вылитая куколка, славянская нимфа, нет, не нимфа - лярва какого-нибудь жалкого насекомого, а подруга загадочных славянских богов с их непроизносимыми именами. В этом разрезе глаз что-то есть похожее на... даже забавно, того же типа разрез, и в целом лицо, что и у этого типа, хозяина гостиницы. Ах, да забудь его, ты ведь хозяйка куда более ценного имущества, ты себе хозяйка - разве нет?
Ты можешь распоряжаться собой, как хочешь. Чуть придавить нос... ты придавливаешь... и вот тут на щеке, где еле заметная морщинка у сильных губ, провести поглубже канавку... ты проводишь... это не важно, что сходство с тем типом становится очевидным. Ты можешь уничтожить эту очевидность, разгладить предательскую порочную канавку утончёнными кончиками сомкнутых четырёх пальцев с удлинёнными, без лака, бледными ногтями. И ногти, и пальцы, и ладонь - ты показываешь себе в зеркале свою кисть с тыльной и внутренней стороны, и послушное бра высвечивает на мощной лучевой кости рельефную мышцу, соединяющую крепкое запястье с локтем - совсем не плохи. Все четыре руки, все того же типа, отрепетированно повторяют тот же игровой жест. Ничего не скажешь, вылеплено чисто. Чистая работа - чистыми руками, хотя после такой дороги и их надо бы помыть, но мы ещё успеем это сделать. Честно, грамотно сработанный тип, киваешь ты своим сёстрам. И они отвечают тебе тем же. С тем же прищуром отлично вылепленных, особенно припухлые нижние, породистых век.
Валяй дальше, бери себя, наконец, всю в эти руки: дверь плотно заперта, и под кроватью, кроме мрака, ничего. И площадь за окном пустынна. Никто не подглядывает, не приглядывает за тобой - ты вольна делать, что хочешь. Только ты видишь в свободном вырезе жилета эту длинную, но и гордую кобылью шею с крепкой холкой, весь ладно сбитый, как блистающая ночь, как чёрный день, её ствол с напряжённой сосцевидной мышцей. Только ты и твои близнецы в зеркалах. Но не их тебе опасаться: они тоже оглаживают свои мышцы, сверху вниз, от уха до ключицы, плотно прижимая к ним ладони. Впереди бежит кожная складка, живая волна. Она первой достигает сильных, даже мощных прямых плечей, может быть, на чей-то вкус и чуточку слишком мужественных, но на чей это, интересно, вкус? Вкус немощного. А тут под ладонями - сама гордая мощь, свидетельствующая о надёжности всей арматуры этого создания, о несокрушимых рёбрах, плотных связках, и о тяжёлых чреслах. И о литом, влитом в стул крупе, на котором ты неколебимо сидишь, как в седле. Барышня, назвал тебя он? Со смеху помереть можно... Что тот тип себе воображает, разве ему такое по зубам? Желеобразный, паукообразный осьминог, ткни - палец погрузится целиком, как в трясину. Жалкий травести, вот что такое перед этим он.
О, а это что за новости? Не правда ли - странный пигмент. Откуда бы ему взяться на ключицах... Впрочем, пятна едва заметны. Ты обнаруживаешь их только потому, что они слегка зудят и, кажется, уже шелушатся. Неужели успела схватить солнца, обгорела, но когда - в пути, через открытое окно машины?
Ты расстёгиваешь две пуговицы на жилете: в остальном - кожа чистая, ни одного пятнышка, и под ней ни капли жира. Успокоительный, надёжный треугольник старого загара, прохладный от пота, совсем не липкого: свежего, как роса. Ты гордишься - и правильно делаешь - тем, что это тело никогда, ни при каких обстоятельствах не подведёт, не пустит нечистых соков, не испустит отвратительных запахов. Это здоровое, промытое тело, хотя... после такого дня надо бы и его отправить под душ, а не разваливаться тут коровой. Если тебе так нравится кого-то называть кобылкой, то не забудь: так ты называешь не себя его.
Чистый пот высыхает под подушечкой твоего пальца бесследно, не застывая шершавой корочкой. Ты уверена, так повела бы себя и твоя чистая кровь, выступи она, вырвись наружу из упругих артерий и вен. Палец опускается ниже, проводит канавку к ложбинке между грудями, погружается в неё. Его охватывают горячие, влажные лепестки лилий, мясистых, как орхидеи, чуть липнут к нему... нет, льнут, подаваясь за ним. Как подаются вслед за облизывающим их языком полнокровные, но пересохшие губы. Ты, конечно, чуточку огорчена тем, что в ложбинке обнаруживаются слишком резкие складочки, и сразу пытаешься расправить их. Они не поддаются насилию. Приходится признать их не случайными, не примявшимися за день в неестественной позе за рулём, а естественно вызревшими. Это тревожит: они вызрели очень, слишком уж быстро. Позавчера их ещё не было. Ещё не выветрился из них аромат тогдашних духов.
Ты расстёгиваешь все пуговицы и распахиваешь жилет. И дальше, и ниже все линии корпуса разоблачённой куколки чисты, лишены излишеств. Мощны, это самое верное слово, если б потребовалось одним словом определить их суть. Почти так и сделал тот тип внизу, но это на любой вкус, чей бы он ни был. Тебе и сейчас не нужен лифчик, несмотря на то, что послезавтра тебе стукнет тридцать, несмотря на никакие морщинки и... вот ещё неприятные новости! Бледнорозовые твои сосцы напряжены, тверды. Но околососцовый кружок потемнел и одряблел, как папиросная прокуренная бумажка. Что это, очередной фальшивый дизайн, обманчивые тени от того же занудного бра? Ты приподымаешь обе груди, и они округляются, наливаются упругостью. Вы делаете это вместе, четверо, ты и твои близнецы, и ты становишься обладательницей четырёх пар налитых, вполне вызревших яблок, не столько руками - сколько силой переполнивших их соков приподнятых к основанию шейного ствола. Вы сдавливаете их покрепче, и вот, папиросной бумажки как не бывало: на её месте прежние, глянцевые припухшие кружки.
Зато теперь на них, потемневших и расплывшихся от притока свежего пигмента, проявляются белые пузырьки. Точно такие, как тот, на губе. Но выдавить эти ты не решаешься. А, ничего особенного, вместо этого успокаиваешь себя ты, жара и лёгкие натёртости грубым льном жилета. Конечно, скоро куколке стукнет не двадцать, а тридцать лет. Но ей по-прежнему не нужна подпруга. Вообще сбруя не нужна, хомут там или вожжи... Тебе не нужен и никакой наездник, одна так одна. И в этом смысле ты совершенно чиста. Ты всегда всё делала сама, что ж сейчас изменилось? А ничего. Это слово ты произносишь очень громко, чтобы утвердить чистоту своего убежища, девственность своего одиночества. Услыхав его, прозвучавшее как бы извне, ты вздрагиваешь, будто обнаруживаешь в комнате ещё кого-то. Но объясняешь это себе навязчивым присутствием в твоём воображении того типа cнизу. Ну да, в его присутствии какая же ты одна, по меньшей мере в доме.
Между тем, этот голос, коснувшийся твоих ушей, действительно доносится извне, хотя и не из твоей комнаты, и даже не из холла. Он трогает тебя из ближайшей тебе области, хотя и из запредельной тебе тьмы. Тобою, ушей которой он касается, он кладёт предел этой тьмы, и она теперь тоже тут: это сама ты.