Выбрать главу

Отец меня провожал - жители дома отдыхали после обеда, как солдаты после боя.

- Я её люблю, - говорил отец. - Она прекрасная женщина. Чудная. Такие удивительно бескорыстны. Если бы ты знал...

- Раз, два, три... - сказал я. - Или четыре...

- Шутка, нервы лечит... По науке, брат... Маша читала в журнале. Она журналы читает.

- У нас самая читающая публика в мире, - сказал я. - Вот в чем беда.

- Нет, сын, - вздохнул отец. - Она удивительная женщина. Ты потом поймешь. А какие готовит пельмени - сибирские, она ж с тех мест... Ты не прав, сын.

Кто может быть правым в этой жизни? Кто поймет чужую жизнь, чужую правду, чужую боль? Кто? Я пожал руку своему отцу, которого никогда не понимал и которого всегда прощал.

Я ничего не боюсь. После того, как повстречал поющего старичка в домотканой рубахе на берегу моря, я не боюсь ничего. И никого. Единственное, что страшусь - одиночества. Трудно быть одному. Спасают друзья и любимые.

Любимые предают, а друзья... друзья гибнут. У меня были друзья; я вернулся из кровавой бессмыслицы, мне удалось вернуться оттуда, они - нет, им уже никогда не вернуться живыми.

Мертвыми - да, их привезут в цинковых гробах и поставят эти штампованные ящики со знаком качества под моросящую снежную сыпь.

Возвращаясь к машине, слышу телефонный зуммер. Кому я нужен? Это Серов, его восторженный и раздрызганный голос:

- Леха, Чеченец, твою мать, ты где шляешься? Я тебе звоню-звоню. Ты мне нужен.

- Зачем?

- Махнем в одно местечко.

- Я занят.

- Чего? Бабы не уйдут... Кстати, родной, у тебя никаких принципов: друзей бьешь в морду. Нехорошо.

- За дело. Пить меньше надо.

- А я сейчас трезв, как стеклышко. Звякнуло издательство - желают книжонку выпустить. Полный пи... дец!

- Чью книгу? - не понимаю.

- Мою! - восторженно вопит друг. - Мою, Чеченец! Еб... ть их во все издательские дыры!

- И что?

- Как что? Катим в Москву, столицу нашей Родины.

- Зачем?

- Договорчик подмахнуть и так далее...

- Я занят.

- А бить морды свободен?

- Тьфу! - солоноватый привкус. От злости я прикусил губу. Запах крови и моря. "За морями, за долами живет парень раскудрявый". - Черт с тобой!..

Все в порядке, говорю я себе. Что делать, говорю себе, у каждого из нас свой крест. Серов, я до сих пор чувствую свою вину перед тобой? Но в чем она, моя вина? Не знаю.

После того, как сбежал из прихожей, где столкнулся с женщиной в мамином атласном халате, недели две жил у друга. Я не мог сразу вернуться домой. Я жил у Сашки две недели и каждый день лгал по телефону маме. Я не мог себя заставить переступить порог квартиры, в которой осознал себя преданным. Понимал, что поступаю как неврастеник, как рафинированный мозгляк, но ничего не мог с собой поделать. Санька смеялся над моими юношескими переживаниями и утверждал, что к жизни надо относиться, как к физиологическому акту. Трах-трах. Или ты её, или она тебя. Иного не дано.

Потом к нему пришли гости, среди них была девочка Виктория. И как-то получилось, что нас, меня и её, отправили в булочную. Нам заказали купить хлеба. И мы пошли в эту булочную, и я с удивлением обнаружил, что к Победе совершенно равнодушен, она пресна и проста, может быть, пройдут годы, и она тоже окажется в чужом коридоре в чужом домашнем халате?.. И её увидит...

И тогда я себя спросил: быть может, мой товарищ прав - и вся наша жизнь бессмысленна по определению. Физиология, не более того. И понял, что ненавижу своего лучшего друга. Ненавижу за то, что он освободил меня от иллюзий.

А в булочной стоял теплый запах детства. Моя бабушка всегда выпекала хлеб. У этого хлеба был запах будущей счастливой жизни; жизни, похожей на сказку.

Потом бабушка умерла и я стал покупать хлеб в булочных.

На въезде в городок Ветрово - новенькая, ухоженная бензоколонка. Раньше её не было - и вот, пожалуйста, новые времена, новые песни. Пестренький, красивенький капитализм на обочине облезлой и заляпанной грязью российской действительности.

Я паркую джип и отправляюсь платить за корм своей автолошадки. Отдаю в окошко какие-то деньги, я плохо умею считать, но то, что мне должны вернуть сдачи, знаю. Мне ничего не возвращают. Бог с ним, говорю себе, однако не хочется, как не хочется становиться в общий молекулярный ряд.

Я потукиваю по стеклу. Меня спрашивают - в чем дело, командир? Я отвечаю. На этот вопрос я знаю ответ.

- Иди, командир, иди, пока живой.

- Деньги, родной, деньги, - говорю я.

- Ты чего? Жить надоело?

- С Новым годом, - говорю я, - с новым счастьем.

- Чччего?

Он выходит, самоуверенный болван, у него брезгливое и сытое выражение лица, у него лицо пройдохи, лицо человека, который не знает, что такое чужая боль и кровь. Он громоздок и силен. Он дебилен от сознания своей мощи. Он никого не боится, защищенный матушкой природой и своими правами хозяина новой жизни.

- Ты чего, больной? Аль крутой? - косился в сторону джипа. - Папа любит? Мама любит? Девочки дают? Я тебе тоже дам...

Болван потерял чувство самосохранения, он никогда не испытывал физической боли, своим мелким торгашеским умишком он даже не представляет, что это такое.

- Ну ты, козел! - потянул руку ко мне.

Он потянул сильные пальцы, потемневшие от бензина, к моему лицу, он слишком долго это делал...

Я его убивал. Он не сразу это понял, а когда понял, завизжал, как скотина перед убоем, хрипел разбитым носом и ртом, пытался уползти... Куда?

Меня учили убивать. Я бы его убил; болвану повезло, он не знал, как ему повезло. Я бы его убил, если бы не болело брюхо. Я бы его убил, даже несмотря на то, что он мой соотечественник.

Ему повезло - я залил в горловину его глотки высококачественного бензина Аи 95, но кремень в зажигалке стесался и она не вспыхнула. Жаль.

А зажигалку мне подарил Ваня Стрелков. Мы собрали костерок из мебельной рухляди, и мой боевой товарищ попытался высечь огонь. Пощелкал без положительного последствия и хотел кинуть зажигалку. Дай, сказал я ему. На, удивился Ваня, а зачем? Пусть будет, ответил я.

Уже в госпитале под Тверью я узнал, что он подорвался на противотанковом фугасе, начиненном металлическими прутьями, болтами и стальными шарикоподшипниками. Чечи в этом смысле были удивительно изобретательны.