Выбрать главу

Потом Ю умерла, а лебединую пару убили жизнерадостные, рыжевато-веснушчатые выблядки, и теперь в стоячей воде разлагаются островки дерьмеца с малахитовыми проплешинами.

Городок превратился в прыщеватого, неопрятного и закомплексованного недоросля. В хамоватого юнца, пытающего скрыть свои дурные манеры и наклонности под новыми одеждами.

Этот подновленный краской, витринами, тайным бизнесом, ларьками и потертыми иномарками городишко враждебен моему состоянию покоя и свободы. Когда на улице, то теряю и покой, и свободу - свободу теряешь тут же, как только считаешь, что достиг её, вот в чем дело.

Я превращаюсь в ничто, растворяюсь в семечной сухой шелухе, пыли, в конфетных обертках, мягком от солнца асфальте, в окурках, в шуме, в прогорклых пирожках с квашеной капустой, в очередях, в потных спинах, в дефектоскопических взглядах...

Однако надо быть как все, и поэтому терпеть телесные и душевные неудобства. Я прохожу мимо палаток, оккупировавших привокзальную территорию, приобретаю квиток до столицы, иду на платформу ждать электричку.

Все знакомо и привычно: ультрамариновые рельсы, запах шпал в мазуте, платформы и товарные вагоны у пакгаузов. Яблоками, семечками и хрустальной воблой торгуют дачные старушки...

Сажусь на лавочку, подставляю лицо солнцу, уже цепляющемуся за край леса, и вспоминаю далекое-далекое лето...

Была жара. Я качался в гамаке и глазел сквозь вялую листву в небо. Небо было свободным от облаков. В нем жили птицы. Над клумбой недвижно стоял воздушный знойный столб, казалось, его можно потрогать, как печку. С соседней дачи доносился сладкозвучный голос когда-то популярной певицы...

Мне было хорошо и покойно от модной песенки прошлых, незнакомых мне лет, от запаха горячей полыни и цветов, от мысли, что жить мы все будем счастливо и вечно. Потом я вспомнил про Ю и понял, что буду терять себя и друзей... каждый год... каждый день... каждую секунду...

Так и случилось: одни превратились в груз двести, а другие - в груз триста.

Остальные - никакие. Пришло время н и к а к и х людей. Они, как молекулы свинца, у них одинаковые, нежилые лица и глаза, тусклые костюмы и галстуки, неживые слова и мысли. У них вместо проточной крови - болотная хлюпающая жижа.

Как переступить чавкающее болото посредственности, если оно тотчас же затягивает тебя в свое мерзкое и мертвое пространство? Затягивает и не отпускает. И только чудо может спасти, только чудо. А чудес, как известно, на гнилых болотных местностях не случается.

Открываю глаза - синь эллипсоидного небесного озера. Оттуда наступает металлический и напористый звук, точно кто-то бьет в гигантский и невидимый колокол.

Я поднимаюсь - колокольный бой материализуется в рядовую электричку, пыльную, с разбитыми окнами, прокуренными тамбурами, раздавленными в толчее судьбами.

Через минуту уже стою в тамбуре и смотрю на послеполуденный окрестный мир. Он жалок, убог и скуден. Даже летние краски не помогают скрасить нищету. У христарадников не может быть яркого колера.

В квадратных окошках автоматических дверей стекла выбиты. Своего рода гильотина на рельсах. Очень удобно уехать из станции Жизнь, достаточно лишь тиснуть голову в полый квадрат и дождаться, когда створки дверей откроются: бздынь!..

В прошлой жизни, когда снег ещё тлел под солнцем в мокрых мерцающих перелесках, меня ждали неприятности, об этом посчитал нужным предупредить человек в гражданской одежде. Я запомнил его крашеные баки. Этот человек хотел быть вечно молодым и нравиться женщинам с конскими вибрирующими крупами.

- Так вот, молодой человек, скажите спасибо маме и отчиму, уважаемым людям нашего городка.

- Спасибо, - сказал я.

- И особым обстоятельствам, - промолвил этот человек. - А так вас бы ждали крупные неприятности.

- Спасибо, - сказал я. - А вы, могу поспорить, любите крупные крупы?

- Что?

- Это я так.

- Ох, молодежь, - покачал головой. - Вы свободны, - и душевно улыбнулся. - Пока.

Я понял его шутку - ножи гильотины уже вздернуты, чтобы по прошествию времени со смачным хрустом впиться в хрупкие, шейные, похожие на сахарный тростник, позвонки тех, кому удалось вернуться на родную сторонку. Не мертвым.

Привокзальная столичная площадь мне знакома - бурлящий котел человеческих страстишек. Все продается и покупается. Лица людей изношены, как обувь. Шумное и прогретое за день пространство продирают трамвайные вагоны. Станция подземки втягивает сточные потоки суетных гостей столицы.

У колонны станции замечаю крепкого крестьянского хлопца и мелковатого мальчонку, в них мужиковатое, знакомо стрелковское; подхожу к ним:

- Иван?

- О, Алеха, - мне радуются, жмут руку. - Перекус бы, а то мы с Егорушей, как кони дохлы.

- Там, на вокзале, буфеты, - вспоминаю.

- Тогда уперед. Егорий, действуй!..

Я помогаю - и мы тащим сумки, коробки, свертки; нас крутит водоворот потных тел; на ходу узнаю, что от первопрестольной они, гости её, ополоумели, ни ногой бы сюда, да у марухи-сеструхи свадьба, решили рвать за подарками, а родни - вся деревня, гори огнем всем...

По отвратительному запаху общепита находим буфетное стойло. Пассажиры не испытывают никаких отрицательных эмоций - руками рвут копченных кур, впихивают в себя сероводородные упругие тельца яиц, глотают кофейную бурду. Кругами мучаются бомжики в поисках бутылочной тары. Рядом поднывает музыкальная палатка.

- Что, солдаты? - говорит Иван. - По стопарику? С устатку?

- Не пью.

- А что тако, Леха?

- Кишки латаные, Ваня.

- Бяда, - качает головой, разливая водку по пластмассовым стаканчикам. - Без энтой живой воды жизня на Руси - маета, братан... Ну, Егоруша, расти большо!..

- А сколько ему лет? - хмыкаю.

- Ужо скоро тринадцать, - обиженно басит Егорушка.

- Алеха, у Стрелково с трех годов хлебають прокляту, - смеется Иван.

И они пьют солидно, с удовольствием, как колхозные мужички после обрыднувшего, холодного, трудового дня. Занюхивают черствыми бутербродами. Колбаса цветет подвальной плесенью. Поднывает музыкальная палаточная шкатулка.