Я оставил Полину на обочине. Она доверчиво взмахнула рукой, как ребенок по имени Ю. Так странно я называл свою маленькую сестричку. Все её называли Юлией, а я - Ю.
После того, как меня и Серова благополучно извлекли из-под грузовика, выяснилось, что ничего страшного не произошло. Правда, поранили руки о стекло и облились сладкой водой с головы до ног. Но ведь живы, слава Богу. И, перевязав руки, нас отправили по домам. Колхоз так не дождался двух молодых обормотов, которые мечтали свалить урожай картофеля в закрома родины.
У меня был ключ. Я открыл ключом дверь, потому что у меня был свой ключ, он у меня всегда был. Потом принялся возиться в сумерках прохожей. Мне было неудобно с грубо перевязанными руками. На шум из ванной появилась мама и назвала имя Лаптева. У неё был странный, мне незнакомый голос. Это была не мама, это была чужая женщина, но в мамином атласном халате. Я подумал, что ошибся квартирой. Потом почувствовал, как радиация стыда прожигает меня насквозь. Как пульсирует кровь в порезах. Как спазмы обиды, горечи и ненависти...
Нельзя быть хлюпиком, Алеша. Тогда это себе сказал. Нет, чуть позже. Мы стояли на учебном плацу, разлинованному, как школьная тетрадка. За нами лежали синие родные горы, а перед нами ходил майор Сушков. Был коренаст, плотен, мужиковат, походил на колхозного тракториста. Но в полевой форме десантника. С нашивкой "тарантула" - элитным знаком нашей 104-й дивизии ВДВ. И краповым беретом набекрень. Майор долго ходил перед взводом, молчал, потом заговорил. Красноречием он не блистал, но мы поняли, что бить младший командный состав прикладом и ногами нехорошо, то есть службу надо нести исправно.
- Ну, студент, - остановился передо мной. - Жить надоело?
- Никак нет, товарищ майор, - бодро отвечал я.
- Сомневаюсь я...
- Я хорошо бегаю, товарищ майор.
- От судьбы не убежишь, студент.
Я самоуверенно передернул плечами. Я не поверил старому и опытному вояке, и зря.
Помню, как умирал...У меня ничего не болело. Боли не было. Был покой, была дымчатая завеса, она медленно опускалась к лицу и колыхалась у самых глаз, как тихая морская волана. У волны пританцовывал легонький морщинистый старичок в домотканой рубахе, он был босиком, но следов не оставлял на влажном и чистом песке; напевал странную песенку: "За морями, за долами живет парень раскудрявый..."
Потом меня начало штормить. Волна накрыла с головой, поволокла по камням. Поющий старичок исчез, и появилась боль, разрывающая меня в лоскуты. Я визжал от боли, скулил от боли, плакал от нее. Я ничего не мог поделать с собой. Валялся в клочьях плоти и памяти и видел себя, впихивающего в развороченное брюхо сколки рубиновых звезд; видел себя, визжащего от страха и боли, от стыда и ужаса, что это я, что таким могу быть.
- Суки, - кричал я. - Миротворцы! Сделайте же что-нибудь! Что-нибудь! Мне больно! Больно!
Боль раздирала меня, как раздирает тело пуля с неправильным центром смещения.
... Пули снайперов щелкали о бронь БМП. Машина пехоты чадила, как гигантская дачная керогазка. Мы делали попытку вырвать из неё солдатиков, не понимая, что тащим полусгоревшие, расслаивающие куски горячего мяса.
Вы видели, властолюбцы, вытекшие молодые глаза, запеченные на инквизиторском огне неправой войны? Вы видели, миротворцы во фраках, как капает жир с обгоревших молодых лиц. И вас, государевых военнопоставленных выблядков, не выворотит от запаха чадящей говядины, когда вы будете поднимать новогодние бокалы за процветание новой нации? Виват новой Россия, господа?
Я имею право на истерию, на визг, на скулеж; имею на это право. Я все это переживу, переживу боль, живым выйду из боя, и выживу, и буду жить, и вернусь, и найду каждого из вас, суки, кто сказал о нас неправду, кто поживился за счет лжи о нас, кто обманывал тех, кто ждал нас.
Я имею право выжить и вернуться, чтобы жизнь у вас, хозяева жизни, стала ещё лучше. В перекрестье оптического прицела.
Знакомый кирпичный дом. Он по-прежнему монолитен и важен, как вельможный чиновник. В такой дом страшно ступить. Здесь живут небожители городка Ветрово. Их покой охраняет верный пес - швейцар дядя Степа. Он в модной камуфляжной форме спецназа и похож на сытого доберман-пинчера.
Как дела, дядя Степа? Все в полном порядке? Как печень? Хорошо? Где я был? Далеко, дядя Степа, за морями, за долами. А как Серов-младший поживает?
- Санька? Вчерась облевал меня, поганец, а сегодня - полтинник долляров в зубы. Кр-р-расота небесная.
Узнаю друга. Любит, клоп, жить красиво и красивые делать жесты. Вероятно, все также легок, беззаботен, франтоват, стихи кропает: "Пора отнять у большинства идею братства и родства и равенства уродство коль по нашей по стране ходим мы как по струне для какого же рожна широка моя страна".
... Я у знакомой двери, обитой дермантином. Утопаю кнопку звонка. Он разболтанно трещит. Шаркающие шаги, дверь скрипит - убийственный запах старого мирного клоповника. Полусонный Серов смотрит на меня. И не узнает.
- Ха, - говорит он после. - Леха, ты чего? Уже приехал?
- Приехал, - тут за его спиной продвигается тень; я настораживаюсь. Но потом понимаю, где я и с кем.
- Дай-ка я тебя... - душит в объятиях. - И не позвонил, друг мой ситный. Сюрприз, да?
- Бордель, - с трудом продираюсь по загроможденному коридору. - Как было, так и осталось.
- Окончательно погряз в разврате, - вздыхает мой товарищ, топая на кухню. - Валерия, поцелуй нашему защитнику отечества. Защитнику, в хорошем смысле этого слова.
Девушка Валерия профессионально улыбается. Она стюардесса, летает на международных рейсах, видимо, морально устойчива, свободно владеет несколькими иностранными языками.
Мы знакомимся. Я шаркаю ногой. Звенят бутылки. На широком подоконнике сухие корки мандарин. Сажусь за грязный стол. На нем радио, оно пережевывает жвачку последних новостей... Ничего не изменилось в этом мирном клоповнике. Лишь другая женщина стоит у окна.
- Как Валерия?.. Какие ноги... руки... И все остальное?
- Серов!
- Валерка, милая, у поэтов, как и политиков, нет запретных тем, - и лезет в холодильник. - Ты когда вернулся?