Я ответил. Проплыл сгусток искусственного холода.
- Валерка! Ты знаешь, кто перед тобой, - хлопает дверцей холодильника. - Нет, не знаешь? Это мой лучший друг Леха... Вместе с тем идиот. Романтик!.. Добровольно пошел на войну в нашу кавказскую Гренаду. Во дурь! А? Навоевался, Чеченец ты наш?..
- Серов, ты раздражаешь без штанов, - морщусь. - Ноги у тебя, брат...
- Чеченец, добрая кликуха, - смеется, хищно ломает мерзлый кусок колбасы. - И не трогай мои ноги, я ем миноги! - И громко чавкает.
Он так смачно это делает, что я не выдерживаю - смеюсь. И Валерия тоже. Поэт недовольно бубнит:
- Все вы... находитесь... в плену... плену морали... А я хочу жрать.
Ладит он это с большим удовольствием, и никакая сила не может его остановить. Серов-младший остается верным себе: что природой человеку дано, не стыдно...
Валерия не выдерживает физиологических упражнений с колбасой, уходит в комнату. Стихотворец вслед ей кроит рожи. Проглотив последний кусок, тянется ко мне, дышит перегаром, трется щетинистым подбородком о мою руку:
- Слушай, брат, я рад тебя видеть, веришь? И не в цинковом гробу... Страшно там?
Что я должен был ему ответить? Я сказал правду:
- Страшно.
Он взял грязный стакан, покрутил:
- Свои на своих, чудны твои дела, Господи, - наполнил стакан водкой. Давай за встречу.
- Нельзя.
- Автогробик? Цел "фордик"?
- И брюхо, - осторожно похлопал себя по животу.
- Накормили свинцом от пуза, - поднес стакан, к мятому, как бумага, лицу, продекламировал: - "Дело простое: убит человек, родина не виновата. Бой оборвется. Мерцающий снег запеленает солдата". - Хекнул. - За твое здоровье, Алеха.
По радио передавали невнятную музыку. По столу спешил раскормленный таракан. Серов поставил на него стакан:
- А сам-то убивал?
Что я должен был ему ответить? Я сказал правду:
- Убивал.
- Да-а-а, - сказал мой друг. - Не знаю, где лучше. А мы тут, как тараканы... друг друга... Хочешь бабу, Леха?
- Саныч, - снова поморщился.
- Валерия, ты где, блядюха небесная такая? Ходи сюда!.. - заорал нетрезво. - Я кому говорю!.. Ну, бабье, иго татаро-монгольское!..
Стюардесса не шла. Матерясь, мой друг тяжело зашаркал в комнату. А из окна тот же индустриально-производственный пейзаж: фабричные корпуса, прокопченное железнодорожное депо, рельсы, уходящие в вечную глубину темных и загадочных лесов.
- Убью! - услышал.
В сумрачной комнате наблюдался разгром. В глубоком старом кресле дергался Серов и орал, что любимое мамино блюдо разбито, что приходят в его дом, чтобы украсть любимые вещи мамы-покойницы, чтобы продать их и жить на вырученные деньги! И даже воруют не вещи, а память о ней!..
Валерия в истерзанной кофте, мятой юбке, рыдая, складывала в сумочку свою парфюмерную мелочь.
- Вот-вот, забирай! Все забирай! Грабь! Мне ничего не жалко! полоумно вопил мой товарищ.
Стюардесса повернулась ко мне:
- Уходите? Можно я с вами? - Я не хотел уходить.
- И валите!.. Чтобы духу твоего больше не было, подстилка аэрофлотская! - Серов бешено подхватился из кресла и слишком невротически шагнул к женщине.
Та, взвизгнув, спряталась за мою спину. Я привычно выставил локоть, как меня учили. Ошалевший товарищ налетел на него лицом, замер от боли и неожиданности, рухнул на пол.
Я почувствовал секундную брезгливость, подавил это чувство. Взял друга под руки, оттащил на диван. Валерия принесла мокрое полотенце.
Поэт застонал, приоткрыл глаза, трудно посмотрел на потолок, сбросил окровавленное полотенце:
- Кровь, корь, любовь. Не болейте корью. От этого можно умереть.
И, закрыв глаза, повернулся на бок, захрапел. Мы накрыли его пледом, как плащ-палаткой, и ушли.
В воздухе, постанывающем от артиллерийской канонады и осветленном чужим неустойчивым рассветом, кружили хлопья сажи. Сажа, смешиваясь с несмелым новым снегом, падала на стадо сожженной техники. А под разрушенными стенами, в руинах, лежали те, кто верил, что выполняет свой конституционный долг, те, кто остался жить вечно в декабре, те, кого так бездарно и зло предали. По приказу майора Сушкова мы накрыли их плащ-палатками. Плащ-палаток на всех не хватило.
Только вера бесплатна. Бесплатных предательств не бывает.
У двери в дом небожителей по-прежнему бодро дежурил швейцар дядя Степа. В облеванных моим другом галифе. Он по-своему был счастлив, дядя Степа, ему можно было позавидовать. Валерия шмыгнула мимо него, как птица, прятала заплаканное лицо.
Я остановился у машины. Стюардесса наткнулась на меня. Я повернул ключ, открыл дверцу, пригласил женщину в салон джипа.
- Куда?
- Домой, - ответила.
Я вырулил на единственный наш центральный проспект имени Ленина, если это дорожно-разбитое, как после бомбежки, недоразумение можно было назвать проспектом. Молчал. О чем говорить? Тем более губы моей пассажирки были заняты, она их подкрашивала помадой. Розовой, как птица фламинго. После опустила ветровое стекло, щурилась от воздушного потока, лицо её было старым и некрасивым.
- Солидная тарахтелка, - сказала она. - Как самолет. Откуда?
- Отчим. Подарок.
- А-а-а, - закурила.
Горький дым Отечества.
- А ты и вправду чеченил? - покосилась в мою сторону; в зрачке отражался цинковый мирный день.
Я ничего не ответил.
- Я думала - треп.
- Куда? - повторил вопрос.
- Время есть?
Я пожал плечами - разве можно спрашивать у нищего в долг?
- У меня Санька, сын, в детском саду. Два выходных - хорошо... Погуляю с детенышем.
По узким и грязным дворам, забитыми баками с пищевыми отходами, мы проехали к месту. Сад был огорожен высокой оградой защитного цвета, и сквозь эту ограду и кусты пестрели детские одежды. Дети громко играли за забором. Надо полагать, мальчишки играли в войну.
Как-то мне приснился сон, странный сон, я его запомнил: горела пустыня. Спасения не было, но мы в БМП верили - кто-то потушит эту атомную вселенскую коптилку. Верили до последнего. Затем раздался голос одного из нас, голос был настолько изменен страхом, что было непонятно, кто кричит:
- Я не хочу! Не хочу подыхать в этой консервной банке!
Мы натянули противогазы. С трудом приоткрыли люк. Тот, кто кричал, прыгнул на песок. Песок был спекшийся. Он лопался под ногами, как стекло. Мы шли по пустыне, как по стеклянному озеру.