Варя не вернулась домой в тот вечер. Поздней ночью Артем Васильевич ходил к Семеновым, и Владька клятвенно заверил его, что расстался с Варей давно, часа два назад. Это подтвердила и Нинка.
Рано утром в дом прибежал Владька, бледный, как полотно, и, задержав дыхание, крикнул:
– Артем Васильевич, Варьку вытащили!
Артем Васильевич сразу понял, что случилось, и как был без рубашки, босиком, в одних парусиновых брюках – бросился следом за Владькой. На бегу он обернулся к Арсению и полувскрикнул, полувсхлипнул:
– Это ты научил ее плавать!
Варюша лежала на берегу, прикрытая своим синеньким ситцевым платьем, на котором кое-где проступили мокрые темные пятна. Под солнечными лучами они уже просыхали и исчезали одно за другим. Глаза у Варюши были закрыты, и теперь никто бы не догадался, что левый глаз ее косил.
Вскоре Арсений уехал. Артем Васильевич провожал постояльца и, несмотря на возражения, нес до вокзала его легкий фанерный чемоданчик.
Когда Арсений снова попал в эти места – незадолго до войны, – он несколько раз заплывал далеко в море, ложился на спину и ожидал, что его подберет рыбачья шаланда. Он мечтал, как в юности, беспечно курить с рыбаками и болтать об улове. Может быть, кто-нибудь из рыбаков узнал бы его, хотя вряд ли – прошло слишком много лет…
Еще раз аукнулась жизнь у моря в ноябре 1947-го, в стихотворении «Воспоминание».
«Ту, что горше всех любил»
Елизаветград – Юрьевец. 1921-1932
В одном из интервью в середине 1980-х Арсений Тарковский размышлял:
Страдание – постоянный спутник жизни. Полностью счастлив я был лишь в детстве. Но существует какой-то странный способ аккумуляции сил перед достижением большой высоты. Я не скажу, как это делается: то ли надо внушать себе, то ли учиться себя видеть, но полностью счастливый человек, наверное, не может писать стихи. Больше всего стихов я писал в 1952 году. Это был очень тяжелый год. Болела моя жена, я за нее очень боялся, никого к ней не подпускал, ухаживал сам… Я ужасно переживал, мало спал. Однажды она позвала меня, я побежал к ней и упал, потерял сознание…
И вот в тот год я очень много, очень много писал. Было какое-то напряжение всех духовных сил… Знаете, это как в любви. Меня всегда привлекают несчастные любови, не знаю почему. Я очень любил в юности Тристана и Изольду. Такая трагическая любовь, чистота и наивность, уж очень все это прелестно! Влюбленность – так это чувствуешь, словно тебя накачали шампанским… А любовь располагает к самопожертвованию. Неразделенная, несчастная любовь не так эгоистична, как счастливая; это – жертвенная любовь. Нам так дороги воспоминания об утраченной любви, о том, что было дорого когда-то, потому что всякая любовь оказывает влияние на человека, потому что, в конце концов, оказывается, что и в этом была заключена какая-то порция добра. Надо ли стараться забыть несчастную любовь? Нет, нет… Это мучение – вспоминать, но оно делает человека добрей.
Одно из самых пронзительных воспоминаний Арсения Тарковского – его юношеская любовь к Марии Густавовне Фальц. В своих записках он обозначает свою возлюбленную инициалами «М. Г.».
Среди соседей Тарковских по Александровской улице была семья Густава Фальца, бывшего управляющего имением барона Фальц-Фейна «Аскания-Нова», родственника знаменитого создателя заповедника. Переехав в Елизаветград, семья Фальцев поселилась в небольшом двухэтажном доме около гимназии; после смерти родителей Мария осталась жить в двух нижних комнатах с окнами в сад. Это о ней, М. Г., самое знаменитое стихотворение поэта:
С Тарковским и другими интеллигентными гимназистами, которые собирались в доме Фальцев, Марию познакомила младшая сестра Елена. Вокруг Марии сложился кружок влюбленных в нее талантливых елизаветградских юношей – Михаил Хораманский, Николай Станиславский и др. Но выделяла она Арсения – Асика Тарковского. Сама Мария Густавовна была «соломенной вдовой» офицера Колобова, участвовавшего в Первой мировой и пропавшего без вести во время Гражданской войны.
Александровская улица шла в гору, становясь еще круче немного повыше дома, где жили Тарковские. Арсений переходил ее тем же путем, каким ходил еще недавно в гимназию, и подходил к дому М. Г. Слева была терраса, застекленная матовым стеклом, повитая диким виноградом. По шаткому крылечку он поднимался на террасу, шел по узкому, тоже застекленному коридору, оттуда дверь вела в прихожую, а из прихожей – направо, к М. Г. У нее было темновато и днем – окно выходило в коридор, и в комнату попадало мало света. Слева от дверей стоял шкафчик, рядом на стене висели фотографии матери и отца – в одной рамке с двумя овальными отверстиями. За шкафчиком стоял диван в стиле модерн, в виде раковины, зеленый, плюшевый. У следующей стены был столик с лампой, которая не горела, – тогда жгли керосиновые коптилки. И еще на нем лежали книжки – Бальмонт, Северянин… За столиком, перпендикулярно стене, размещался клеенчатый турецкий диван, на котором она спала. А за диван Арсения не пускали – там была кухня, где топили голландскую печку и стряпали.
Помимо тесноты, комната Марии была еще и сыроватой. Ей это было вредно, потому что у нее был туберкулез легких. Раз в месяц она ходила к врачам, ей делали пневмоторакс. Но она не дорожила своим здоровьем, возможно, не дорожила и жизнью – слишком много делала она того, что приносило ей явный вред. М. Г. много курила и много пила. Тогда в продаже был только самогон, из него делали ликеры – сиропы отбивали запах сивушного масла.
Позже Арсений Тарковский вспоминал:
Я был очень молод тогда и не понимал, что ее можно было удержать от этого медленного постоянного самоубийства, если бы отдать ей всего себя, без остатка, если окружить ее собой.
Она была высокого роста и тонка, прямая фигура, длинные руки. Кожа была нежна, бела и розовата, к ней плохо приставал загар. Темно-русые волосы, сбегавшие к мысику на лбу, она немножко подстригала, чтобы лоб казался повыше. У нее были голубые – или серые? – глаза, окруженные голубыми кругами, чуть выдающиеся скулы, некрупный рот, белые и скорее мелкие зубки… Голос ее был со странной хрипотцой, быть может, ее голос был первым, что заставило меня полюбить ее.
Она была бедна. Может, у нее были еще платья, но я помню ее только в белой блузке и коричневой юбке в клетку; с обувью у нее всегда было не слишком благополучно. Еще она имела серое пальто цвета офицерской шинели и меховую, кажется, скунсовую горжетку.