Выбрать главу

В свете всего дальнейшего так симптоматично, что специально для Тарковского, жившего тогда еще в таких же гостиничных номерах, как и вся остальная съемочная группа, Лариса уже начала создавать особое меню и отдельный особый климат. Так что, когда к вечеру вся съемочная группа, усталая и замерзшая на февральских морозах, возвращалась домой, вынужденная снова и снова тащиться поесть все в тот же давно всем опостылевший ресторан, то Андрей, Толя и я направлялись в наш номер. А там заодно и нас с Толей ждал вкуснющий домашний обед, потела водка, и каждый вечер начиналось торжество, длившееся до часу-двух, а то и трех ночи. Ах, как умела Лариса устраивать застолья! Но самая большая загадка крылась еще и в том, как удавалось нам потом встать в пять утра… И откуда только брались силы? Наверное, от молодости и все той же уверенности в грядущее счастье. Будущее было светло, а настоящее упоительно.

Мы жили, как будто подпитываемые каким-то допингом, не замечая усталости и не желая знать, что такое будничная жизнь. Мы говорили и пили, пили и говорили снова, каждое слово казалось значимым на всю жизнь. Тосты полнились откровениями, а стихи Мандельштама, Гумилева, Пастернака, Цветаевой и Ахматовой читали наизусть, едва дослушав друг друга. Всякий раз Тарковский, конечно, еще непременно читал своего отца, Арсения Александровича. А еще Пушкина… Чаще «Пророка»… И мы все наслаждались…

Особенно часто слушали пастернаковское «Свидание», которое Андрей любил тогда «по-особенному», явно адресуя его Ларисе Павловне. И, интонируя каждое слово, вкладывал в него так много своих интимных надежд, что оно прямо-таки врезалось мне в память, точно его собственное сочинение:

Засыпет снег дороги, Завалит скаты крыш. Пойду размять я ноги: За дверью ты стоишь.
Одна, в пальто осеннем, Без шляпы, без калош, Ты борешься с волненьем И мокрый снег жуешь.
Деревья и ограды Уходят в даль, во мглу. Одна средь снегопада Стоишь ты на углу.
Течет вода с косынки По рукаву в обшлаг, И каплями росинки Сверкают в волосах.
И прядью белокурой Озарены: лицо, Косынка, и фигура, И это пальтецо.
Снег на ресницах влажен, В твоих глазах тоска, И весь твой облик слажен Из одного куска.
Как будто бы железом, Обмокнутым в сурьму, Тебя вели нарезом По сердцу моему.
И в нем навек засело Смиренье этих черт, И оттого нет дела, Что свет жестокосерд.

Здесь я с тоской душевной прерываю этот стих, чтобы подчеркнуть, что именно слово «смиренье» Тарковский выделял интонационно с особым значением, вообразив, что именно этим неоценимым для него свойством Женщины сполна наделена его новая избранница Лариса Кизилова. Так срежес-сировал он свою собственную жизнь, полагая, что обрел для себя в ее лице многократно воспетую поэтами самоотверженно жертвенную русскую женщину. Это была его какая-то детская беззащитная придумка, в которую я сама тоже, будучи не слишком прозорливой, верила очень долго…

Удивительно, как схожи бывают судьбы и даже заблуждения, и даже надежды на помощь у наших слабых, но великих мужей. Очевидно, Пастернаку это стихотворение было навеяно его возлюбленной Ольгой Ивинской. Но, когда я читала ее воспоминания о нем и соображения о ней Ахматовой, то ясно понимала, как далека была эта женщина на самом деле от подлинного смирения, как целеустремленна и боевита в достижении своей, видимо, главной цели — занять и обозначить ясно свое место в судьбе великого поэта. И заняла. И обозначила. Но, Боже мой, сколько раз вспоминала я именно Ларису Павловну, читая «У времени в плену»… Конечно, при многих других особых различиях…