Выбрать главу

Ольга, ты как знаток сценария можешь сказать мне такую вещь — сразу же была задумана эта колоссальнейшая, изумительная вещь — не показывать икон рублевских в течение фильма и вдруг стукнуть ими в конце?.. Впрочем, это неважно. Важно то, что это поразительный прием, работающий совершенно безотказно. Ну, хватит кудахтать… Мы сейчас едем на дачу втроем с твоими родителями. С Володарским покончено. На этот раз основательно — окончательно. Грустно. Но пройдет… Ларисе поклон. Она на перроне была очень красивой.

Какое трогательное, смешное сегодня умозаключение Фариды по поводу своей собственной судьбы в финале письма! Она всю свою жизнь прожила с Володарским. Или, может быть, вся наша жизнь похожа на детский спектакль, который мы осмысливаем «по-взрослому» лишь post-factum?

А на «перроне» она впервые повстречалась с Ларисой, провожая меня в Авдотьинку, как видите, тоже сраженная ее красотой — так что кому нравится «арбуз, а кому свиной хрящик»…

Вспоминая и окунаясь сегодня снова в атмосферу «нашей» Авдотьинки, так и хочется воскликнуть подобно чеховскому Дорну: «Все нервны! Как все нервны! И сколько любви… О, колдовское озеро!..» Все правда, усиленная сегодня слезами банального старческого умиления — о, как мы все были молоды, как мы все любили в то далекое деревенское лето, на берегах «колдовской» реки Пары…

Любовь прямо-таки витала в воздухе… Лариса любила Андрея… Я любила и корчилась вдалеке в безответной любви к замечательному человеку и актеру Коле Волкову… Скоро стало довольно ясно, что «любимый» племянник Ларисы Сережа — все, как в пьесах Чехова — безмолвно влюблен в меня, одолевавшей его рассказами о моем неразделенном чувстве… И все вместе, разом, скопом, мы любили какой-то чарующей, беззаветно преданной любовью наконец-то появившегося в нашей глуши Маэстро…

Мамино письмо из Москвы вызвало у меня ощущение бурного счастья. Свершилось! Я не ошиблась в своих восторгах. Андрей понят и поддержан! Смешно, но я так гордилась его успехом в восприятии моих близких, будто сама сделала этот фильм…

Навсегда запомнился приснившийся мне тогда в Авдотьинке мой первый отчетливый сон в цвете, ошеломляющей красоты — на огромном зарубежном фестивальном экране почему-то кадры рисованного (???) фильма Андрея Тарковского, подавляющего своим несуетливым величием. И, конечно — успех!

А еще до того, как Андрей успел появиться в Авдотьинке, наше сельское уединение было нарушено не зазвучавшими вдалеке колокольчиками, а шумом мотора машины еще одной замечательной маминой подруги Агарь Абрамовны Власовой, героически преодолевшей 300 километров не самых гладких российских дорог и щедро предоставившей мне недолгое свидание с собою, моими родителями и Фаридой. Никаких телефонов в Авдотьинке, конечно, не было, и такого рода сюрпризы воспринимались неожиданно подаренным счастьем. Багажник, конечно же, распирало съестными припасами. Как просто и хорошо весь этот визит был запечатлен на очень плохонькой фотографии, которую сейчас я рассматриваю, с особым трепетом…

А когда и Андрей, наконец, почтил-таки всех нас своим присутствием, постепенно завязался еще один узелок моей будущей жизни. Мы с Сережей были единственными постоянными завсегдатаями той уединенной терраски, где обосновались Лариса с Андреем. Там мы немерено пили водку, подливались вкуснющей, свежей деревенской едой и бесконечно говорили, казалось, о самом главном для нас: об искусстве, художнике и об их задачах в этом мире… Впрочем, если выразиться точнее, то мы слушали, не отрываясь, главным образом то, что говорил Андрей, завораживающий своими речами наше немноголюдное собрание…

Надо сказать, что красноречие Андрея росло прямо пропорционально выпитому, но никогда не становилось пьяной, невразумительной болтовней. Он открывался, как раковина, и становился беззащитным. Я думаю, что скрывавшаяся им и, видимо, тяготившая его неприспособленность к практической жизни сыграла потом очень важную роль в его судьбе и, как ни странно, в человеческом становлении.

Он любил произносить длинные тосты, в которые вмещалось все его мировоззрение и отношение к каждому, сидящему за столом. В промежутках между «гранеными стаканчиками» он брал гитару и начинал очень отчетливо выводить слова, как правило, двух песен Генночки Шпаликова: «Ах, утону ли в Северной Двине или погибну как-нибудь иначе» или «Прощай, Садовое кольцо», которое он мучительно долго тянул каким-то особенным дребезжащим голосом, как будто пытавшимся обозначить что-то очень для него важное: «Я о-о-опускаюсь, о-о-опускаюсь… И на зна-а-ако-о-омое крыльцо-о-о чужо-о-го дома поднимаюсь»…