А дальше больше, к сожалению:
«Повторяю, сплошь да рядом из наших романтиков выходят иногда такие деловые шельмы (слово „шельмы“ я употребляю любя), такое чутьё действительности и знание положительного вдруг оказывают, что изумлённое начальство и публика только языком на них в остолбенении пощёлкивают».
Потом я подумала, и память подкинула мне для записи рядом с Фёдором Михайловичем знаменательный тост госпожи Тарковской, произнесённый ею в отсутствие мужа под бутылку, которую мы распивали с рабочими, строившими деревенский дом в Мясном: «А сейчас, — торжественно провозгласила Лариса Павловна, — я хочу выпить за Андрея, моего мужа, гениального режиссёра! Я счастлива, что живу с ним в одну эпоху!»… Работягам, понятно, было бы вполне достаточно выпить и за одну эпоху, объединившую нас за одним столом. А ведь я пыталась скрыть своё очередное изумление и без того часто изумлявшей меня Ларисой, попыталась всё же тогда ещё раз ощутить в полной мере перепавшее и мне «счастье», всякий раз не переставая удивляться, как странно и всё-таки необходимо для обоих выглядит это «эпохальное супружество», зная уже многое, но ещё не предполагая, чем оно для меня обернётся в ближайшем будущем.
Это «будущее» окончательно определилось весной 1985 года, когда я, как говорили встарь, «обмакнула перо в чернила», и текст, точно подошедшее тесто, начал неудержимо вылезать на бумагу… Я едва успевала записывать…
Сегодня, немедленно, сейчас и более ни минуты промедления. Иначе я задохнусь, захлебнусь в собственной обиде, не перенесу всей жизни своей — такой поистине идиотской и нелепой. Сегодня, как будто бы уже умирая, я хочу сделать о себе одно итожащее признание: «Я так ничего и не поняла в этой жизни!»
Зачем же тогда писать, спросите вы меня. А я отвечу: почему бы и не написать еще раз историю «утраченных иллюзий» и в назидание потомству, так сказать, не подтвердить еще раз всю непреложность заповеди Господней: «Не сотвори себе кумира»? Пусть, наконец, от души посмеются надо мной и другие — а сама себе я вообще стала вдруг смешна с некоторых пор. Итак, к делу!
Я — московская школьница, учусь в специальной школе, собираюсь стать математиком, и вдруг просмотр одного фильма переворачивает всю мою жизнь и будущую судьбу. Что же такое случилось со мной в темноте кинозала, когда только один кадр навсегда запечатлелся в моей памяти неизъяснимой болью и радостью постижения всего мира сразу, во всех его связях, гармонических и трагедийных? А было в этом кадре всего-навсего одно яблоко крупным планом в протягивающей его детской руке под хлещущим летним дождем. Но в контексте всего удивительного для меня фильма в этом кадре соединились в моем воображении плодородие жизни и предчувствие устрашающе-безнадежного конца, великость мира и призрачная хрупкость нашего присутствия в нем, душераздирающая любовь к нему и ностальгическая горечь его неизбежной утраты.
А было мне тогда еще всего 17 лет, а кадр этот принадлежал фильму «Иваново детство» совершенно неизвестного мне Андрея Тарковского.
А теперь, будучи уже довольно взрослой тетей, и, садясь за горестное для меня и, наверное, нелепое для других повествование, пытаясь отыскать начало того клубка событий, который непроизвольно снова и снова разматывает моя память, лишая меня сна и покоя, я снова торможу на том самом мгновении, на киевском Крещатике, куда я выехала на запланированную экскурсию с моими школьными товарищами и угодила на просмотр «Иванова детства»… Значит это было в 1962 году?..
Каковыми же оказались юная впечатлительность и сила юного экстремизма! Если такое дано пережить в кино, то при чем здесь математика? Зачем же алгеброй поверять гармонию? Все прошлое побоку, и, к ужасу моих родителей, я резко меняю свою профессиональную ориентацию и с благоговением переступаю в 1964 году порог киноведческого факультета Всесоюзного государственного института кинематографии, преисполненная рыцарской любовью к искусству экрана.
Тема для вступительного экзамена не вызывала у меня никаких сомнений: конечно, работа об «Ивановом детстве» (Тарковский только готовился в ту пору к съемкам «Андрея Рублева»). Но удивительно, что уже тогда, не успев еще «скомпрометировать» себя «Рублевым», он уже был, что называется «на подозрении» у советских идеологов. Всеми праведными и неправедными путями молодежь старались развести с Тарковским, а наиболее последовательных его поклонников относили в разряд «неблагонадежных»… Излишне объяснять, почему именно это обстоятельство лишь добавляло жару в «благородный пыл» тогда уже 18-летней девицы — ведь сегодня уже столько написано о романтиках и правдоискателях так называемых шестидесятых…