Выбрать главу

Возвращение к истокам

А где стрекоза? Улетела.

А где кораблик? Уплыл.

А где река? Утекла.

В разрозненных автобиографических заметках, которые затерялись в папке материалов, переданных мне на рассмотрение Тарковским, когда я была «призвана» им для работы над «Книгой сапоставлений», именно эти строчки его замечательного отца, поэта Арсения Тарковского встречаются много раз.

Многие художники оставляли свои свидетельства о том, какую важную роль сыграли в формировании их личности детство, родители или первые впечатления. Но именно Тарковский стал одним из немногих кинематографистов, у которого собственное детство и воспоминания прошлого стали буквальным материалом для его фильмов или обозначились очень значительной ролью при формировании замысла. Трагически навязчивое осознание невозвратимости времени окрасило лучшие кадры фильмов Тарковского той всечеловеческой, ностальгической тоской по утерянному раю, которая составила наиболее неоспоримую и чувственно-убедительную сторону его искусства. «Зеркало» — по мнению многих поклонников, лучший фильм Тарковского — был инспирирован к появлению необоримой жаждой режиссера вырвать, «остановить» и властно присвоить себе назад и навсегда из небытия те самые «прекрасные мгновения», которые позволят ему снова и снова «входить в одну и ту же реку».

Гибельное для земного существования поступательное движение времени вперед и только вперед продвигает нас неумолимо к собственному концу, все более разъединяя с собственным прошлым. Экран Тарковского противостоит, казалось бы, самому непреложному закону трагического миропорядка — он хочет по-своему распорядиться временем, настаивая на его повторяемости, неизжитости в нашей памята и судьбах поколений. Он уже сейчас не хочет считаться со временем, которому только еще потом все равно предстоит отпасть за ненадобностью, когда «небо скроется, свившись, как свиток» или, по Достоевскому, «погаснет в уме»…

Экран Тарковского дарует нам катарсис в убеждении, что «смерть, — как сказал Пастернак, — можно будет побороть усильем воскресенья». Тарковский пытается это продемонстрировать в своих фильмах уже сейчас и теперь в самой наглядной убедительности, к которой предрасполагают возможности киноязыка, фиксирующего убегающее время во всех его приметах навсегда. Для Тарковского — это единственная подлинная надежда, — возможность всегда разрешить катарсисом самое глубокое отчаяние.

Например, почему именно у Тарковского так эмоционально значительно в «Ивановом детстве» то самое простое яблоко, омываемое лешим дождем, которое девочка протягивает Ивану? Протягивает несколько раз в одном и том же кадре или тот же кадр повторяется несколько раз — но так или иначе, в результате этот кадр (кадры?) в повторяемости движения рождает в нас одновременно двойственное чувство как надсадной груста неизбежной потери, так и светлой ра-доста обретения. Потеря неизбежна, потому что даже если Иван останется жить, то яблоко все равно вместе с детством будет принадлежать уже невозвратамому прошлому. Снови-денческие образы памята Ивана даруют нам в то же время радость обретения на это мгновение и навсегда, снова и снова яблока своего детства, с которым не хочется расставаться, ощущая свое собственное бессмертие.

Удивительно, что Тарковский все более категорично и последовательно возражал против использования своих автобиографических заметок в «Книге сопоставлений», которые я старалась как можно в большем объеме представить в главе «О времени». Читая подготовленные мною тексты, отчасти скомпилированные из его собственных воспоминаний, он все более жестко выбрасывал то, что было связано с его наиболее непосредственным и простым «чисто человеческим» опытом, будничными подробностями. Мои возражения, конечно, не принимались в расчет, потому что он замыслил глобальный чисто теоретический труд. Так что мои попытки «утеплить» материал книги его собственным, конкретным, всегда уникальным личностным опытом принимались им в штыки. Топорща усы и недовольно их покусывая, он бормотал, вычеркивая очередной абзац: «а это еще зачем?» Ему хотелось иметь строгую теоретическую книгу — этакий «незаинтересованный» трактат об искусстве.

Теперь, когда Андрей, увы, больше уже не возражает мне, я все-таки публикую сохранившиеся у меня заметки о его собственном прошлом. Думаю, что сейчас он не рассердился бы на меня, потому что мне хотелось бы воссоздать его образ таким, каким он мне виделся и определял для меня его творчество. Тем более, что мое намерение находится в полном согласии с его точкой зрения: память и то, что она хранит, определяет личность как таковую. Наконец, в этих его заметках коренится будущее «Зеркало».