Игорь, пройдя арбатской брусчаткой, свернул в Староконюшенный переулок. Вошел в захламленный, темный двор. Уже который год Корсаков жил в выселенном доме, приспособленном под ночлежку, «пасынками Арбата».
Он закинул голову и посмотрел вверх. Ни огонька. Окна пялились в ночь пустыми рамами.
Игорь открыл скрипучую дверь подъезда, прислушался. Первый этаж давно облюбовала компания бомжей. Иной раз до утра гуляли, но сейчас было тихо: то ли упились до беспамятства, то ли просто спят, как сурки, забившись в вонючие норки.
Корсаков проверил, заперта ли стальная дверь, ведущая в подвал, и поднялся на второй этаж.
На со второго по третий этаж располагалось общежитие творческих личностей, эффектно именуемое «сквот». По уровню комфортности сквот отличался от нижерасположенного бомжатника, как трехзвездочная гостиница от двухзвездочной. То есть, почти ничем. Разве что постояльцы не гадили прямо в номерах, а использовали для нужд туалет с расколотым унитазом. По умолчанию считалось, что жители сквота живут творческой жизнью. Но по большей части, если отбросить «творческий» антураж, она мало отличалась от бомжатской.
Корсаков прислушался. Соседи по сквоту — непризнанные гении, их боевые подруги, случайные собутыльники и нагрянувшие из Питера друзья — вопреки обыкновению ночь криками и песнями не тревожили. Тишина стояла, как в тихий час в детском саду.
— Наверно, погода действует, — решил Корсаков.
Ощупью нашел скважину замка, открыл дверь в квартиру.
В короткий коридор выходили двери трех комнат. Из-под ближней сочился слабый свет.
— Кто?! — раздался из комнаты юношеский голос.
— Конь в пальто! — отозвался Корсаков.
— Заходи!
Комната была перегорожена китайской ширмой, на стенах висели картины в самодельных рамах. На полу горели свечи, из соображений безопасности, помещенные в бутылки с отбитыми горлышками. Сказочное, трепещущее освещение хоть немного скрывало обшарпанное убожество интерьера.
В нос ударил плотный запах травки. За ширмой вполголоса переговаривались. На гвоздях возле двери висело кожаное женское пальто и куртка Влада Лосева, молодого художника, с которым Корсаков делил жилище.
— Горбатого могила исправит, — пробормотал Корсаков.
Лосев прописался в сквоте зимой, и с тех пор в комнату, служившую спальней, как тараканы на сахар, потянулись поклонницы. То ли худосочный вид Влада будил в них материнские чувства, то ли яркие пятна на картинах Лосева бередили некие тайные струнки женского либидо, но поток дам, девиц и школьного возраста лолит не прекращался, несмотря на вопиющие бытовые условия. Корсаков называл это «поклонение святым мощам», намекая на худобу Влада. Влад отвечал, что хороший кочет всегда худ и зол до этого дела.
Корсаков закрыл дверь, скинул ботинки и прошел к своему лежбищу — пружинному матрацу на полу под окном. Сбросив куртку, он повалился навзничь, совершенно обессиленный.
— Ты как? — спросил Влад из-за ширмы.
— На букву «хе», — простонал Игорь. — Выпить нету?
— Увы, коллега. — Владик выглянул, наметанным глазом оценил состояние Корсакова и сочувствием покачал головой. — И денег нету, что самое обидное. Где это ты так погулял?
— Леонардо Примак приехал.
— Понятно. Что в этот раз поджигали?
— Сегодня мы баррикаду строили. Черт, мне бы грамм сто и укусить хоть что-нибудь! У тебя как с деньгами, сосед?
— Говорю же, как у Буратино. За ноги тряси, ни хрена не зазвенит.
— Есть деньги, — раздался девичий голосок. — Кто пойдет?
— А кто там такой щедрый? — спросил Корсаков.
— Неважно. Деньги в кармане, в пальто.
Корсаков облегченно откинулся на спину.
— Живем! Только, ребятки, я — пас. Ноги не держат. Влад, у тебя совесть есть?
Владик, голый, как грешник в аду, прошлепал к двери, порылся в карманах пальто и выудил кошелек. Раскрыв его, он пошуршал бумажками и разочарованно свистнул.
— Здесь же баксы…
— Что, уже не деньги? — прилетело из-за ширмы.
— Само собой, деньги… Только стремно, — покачал головой Лосев. — Укуренный я. А там с утра менты лютуют. До обменника не дойду, свинтят.
— Нет там никого, спят все давно! Чего это тебя на измену пробило?
— Девочка, это называется — интуиция.
— Ох, ну что ж мне, сдохнуть теперь? — страдальчески закряхтел Корсаков. — Не видишь, колотун начинается!
— Энн, может, ты сбегаешь? — безо всякой надежды спросил Владик.
Заскрипели пружины древнего дивана, подобранного на помойке, и в сквоте окончательно раздолбаного от сексуальных перегрузок.
Гостья тоже нагишом, выскочила из-за ширмы, отобрала у Влада кошелек.
Корсаков с завистью посмотрел на них. Молодые, стройные, животы плоские.
— Энн, убей его, — слабым голосом попросил Корсаков.
Он закрыл глаза, и тотчас его замутило, голова пошла кругом. Он немного поборолся с собой, потом обреченно рухнул в тяжелое забытье…
В одиночке двоим тесно, не развернуться. Приходится стоять почти вплотную друг к другу. Гулкий голос бьется о стены каменного мешка, ему тоже здесь тесно.
— Я понимаю, мальчишки, как гусарский насморк, подхватившие якобинскую заразу… Революций им захотелось! В заговор поиграть решили. От скуки, только от скуки, уверяю вас! — Бенкендорф заложив руки за спину, покачивается с пятки на носок. — Читал я их, с позволения сказать, конституцию. Бред извращенного ума. Да-с! И сплошь безграмотность в делах государственных. Первоклассник лицея написал бы лучше! — Он дышит гневно, как взъяренный жеребец. — И вы с ними, Алексей Васильевич?! Боевой офицер! Если не ошибаюсь, государь вам Золотое оружие пожаловал?
— Да, Александр Христофорович, было и такое. — Корсаков не опускает глаз. — Что касаемо заговора, то в его успех я никогда не верил. Вы правы, мальчишки… Речи да тосты за свободу горазды произносить, а как до дела дошло, так на то их только и хватило, что в беднягу Милорадовича пальнуть. Да еще в спину! Тошно вспоминать, ей богу. Полдня солдат на морозе продержали, а потом дали расстрелять.
— Сдается мне, вы жалеете, что настоящего дела не вышло?!
— Жалею лишь об одном, что жив остался.
Две тени на стене: сухая, вытянутая — его, Корсакова, и округлая, бесформенная, словно человека, сунутого в мешок, — графа Бенкендорфа.
— Но зачем, зачем вы, Корсаков, ввязались в сей нелепый бунт?
— Судьбу хотел еще раз испытать.
— Что? Не понимаю!
— И я, Александр Христофорович, не понимаю. Одно слово — судьба.
Бенкендорф надолго замолкает. Бесформенная вытянутая тень качается на стене. Словно висельник в мешке.
— Вот и испытали вы свою судьбу, друг мой! По секрету скажу, военным судом при Главной квартире Второй армии вы приговорены к смертной казни отсечением головы. Днями вам объявят приговор. — Голос Бенкендорфа делается теплым и густо-сладким, как утренний шоколад. — Надежда только на милость государя. Мой вам совет, голубчик, пишите прошение о помиловании. Государь милостив и былых заслуг не забывает. И не мешкайте, Бога ради!
Тень на стене не дает оторвать от себя взгляда.
— У врага пощады не просил… А у государя своего, полагаю, не зазорно будет. Как вы полагаете, ваше превосходительство?
— Именно так! Тем более, что все заговорщики уже раскаялись и соответствующие показания дали, — подхватывает Бенкендорф. — Роль ваша в заговоре ничтожна. Не явись вы в тот проклятый день на площадь, уверен, не пришлось бы нам свидеться в столь скорбном месте.
— Значит, не мог не пойти, — едва слышно произносит Корсаков.