Выбрать главу

Сержант развернул паспорт и вдруг дрогнул острым кадыком. Глаза его вылезли из орбит.

У Корсакова душа ушла в пятки; подумалось, что успели дать в розыск.

Но оказалось, что сержант смотрит не на фото в паспорте, а на белый прямоугольник плотной бумаги, который удерживает, прижав пальцем с черным ободком на ногте.

Читать по-английски сержант если и умел, то в пределах курса сельской средней школы. То есть — вообще никак. Но не надо было быть полиглотом, чтобы разобрать, а главное осознать, что значит «Swiss Bank… 1, 250, 000. &».

Сержант сглотнул, с трудом оторвал взгляд от чека.

Сержантик был незаконнорожденной дитятей рыночных отношений. Он привык, что граждане держат в паспортах доллары, рубли, карбованцы и прочие «зайчики» СНГ, как американцы носят мелкие купюры на случай уличного ограбления. Там у них этим промышляют афро-латино-азиатские гопники, а у нас мелкое уличного мздоимство — отхожий промысел милиции. Вот и носят граждане купюры разного достоинства в документах, заранее списав их в расход на поддержание штанов и цвета морды борцов с преступностью.

Все, что находилось в проверяемых паспортах, сержант по определению считал своим. Но человека с чеком на семизначную цифру в непонятной, но явно солидной валюте, он видел впервые.

И показался он ему Черным ангелом, чью гордыню не снесли небеса. По какой-то неведомой причине возник Черный ангел на его, сержанта, «земле», и как с ним обращаться, поди — угадай.

— И… Игорь Алексеевич, а что вы здесь забыли? — упавшим голосом спросил сержант.

Корсаков усилием воли задавил остатки паники и вновь вошел в роль.

— К Никите Михалкову на дачу собрался.

Сержант опустил руку с паспортом.

— Так электрички уже не ходят.

— Это я уже понял. Не Гамбург — это точно.

Сержант протянул ему паспорт.

— Шли бы вы домой, гражданин Корсаков. Не место вам здесь.

Игорь посмотрел на сержанта моржовым глазом Никиты Михалкова и грустно усмехнулся.

— Если бы ты знал, как ты прав, сержант!

Он сунул паспорт в нагрудный карман, запахнул плащ. Взял со стола «стетсон», водрузил на голову.

— Прощай, служивый! — Он мягко похлопал сержанта по лычками на погоне. — Рад был познакомиться. Хоть ты и не сказал, как тебя величать.

— Георгием. — Сержант для пущей солидности добавил: — Георгием Ивановичем Головко.

— Впечатляет, — обронил Корсаков.

Он пошел к подземному переходу, чувствуя на спине взгляд сержантика.

* * *

Ноги сами несли Корсакова по Дорогомиловской, а в голове свербило, как мигрень, «домой».

«Эх, сержант, сержант! — подумал Корсаков, закуривая на ходу. — Знал бы ты, как по сердцу ты мне саданул. „Домой“! Хорошо, когда твой дом — арбатский бомжатник. Гори он синим пламенем! А если есть дом. Нормальный человеческий дом. И живут в нем дорогие тебе люди. Только нельзя тебе туда. Проклят ты и забыт. Как тебе такое? Товарищ сержант Головко, Георгий Иванович?»

Корсаков больше не мог терпеть гламурного блеска витрин. Круто свернул во дворы, быстрым шагом прошел через загустевшую темноту, вынырнул на проспекте. Перебежал на другую сторону, опять дворами проскочил к набережной.

Только увидев вороненую сталь ночной Москва-реки, сбавил шаг.

Сел на крутом откосе прямо на землю. Искать скамейку уже просто не было сил.

Пахло здесь совершенно не по-городскому: близкой рекой, свежескошенной травой и ночной свежестью.

Всю перспективу портил новым мост, первый клин в будущем лужковском парадизе, очень патриотично названным «Москва-Сити». Труба из стекла, протянувшаяся между берегами, и две белые башенки на ее окончаниях, на фоне Красной Пресни смотрелись, как вставная челюсть во рту старика.

Корсаков закурил, зло прищурился на стеклобетонное чудо новостроя.

«Интересно, если бы мэр Лондона назвал новый бизнес-центр, например, „Тауэр-Градом“, его бы сразу горожане в Темзе утопили, или ждали бы перевыборов?» — подумал Корсаков.

Он сплюнул, и упал спиной в траву.

Звездное небо качнулось и замерло над ним.

Он почувствовал себя маленьким, безнадежно, ничтожно маленьким существом, распятым на безбрежном шаре, что несется в холодной бездне сквозь бриллиантовые высверки звезд.

Под откосом шла дорога вдоль набережной. Всегда пустынная, просматриваемая от начала в конец, она служила местом для конспиративных встреч и тайных свиданий. Вот и сейчас кто-то из авто-любовников, припарковавший машину в густой тени деревьев решил усладить слух своей дамы романтической песней «Сплина».

…И черный кабинет.И ждет в стволе патрон.Так тихо, что я слышу,как идет на глубиневагон метро.На площади полки.Темно в конце строки.И в телефонной трубкеЭтих много лет спустя —одни гудки.И где-то хлопнет дверь.И дрогнут провода.«Привет!Мы будем счастливы теперьИ навсегда…»

Игорь закрыл лицо ладонью. Пальцы окунулись в горячую влагу, затопившую глазницы.

«Ничего страшного, — успокоил он себя. — Я имею право побыть слабым. Никто не видит. Никто не добьет. Хоть ненадолго можно, даже нужно отпустить пружину. Иначе сорвусь. А взялись за тебя, Игорь, всерьез. Почти как в прошлый раз. И еще не ясно, по чью душу прибежала белая сибирская лисичка с неприличным имечком — Писец».

Земля ощутимо качнулась. Показалось, что лежит он на спине гигантской черепахи, плывущей по черным водам, в которых отражаются созвездия всех семи небес.

И до того момента, когда черепаха очередной раз в миллион лет нырнет, чтобы смыть с панциря тлен жизни, остался лишь один вдох…

* * *

И снова казематный мрак. И снова сосущий холод ползет со стен, ледяным саваном окутывает тело.

«Анна, Анна, Анна…»

Сердце еда дрожит в груди.

Холод тяжкой глыбой лег на грудь, не вздохнуть, не выдохнуть. Особенно трудно было вздыхать: воздух не держался в выжженных горячкой легких, рвался наружу сиплыми клочками кашля, да еще с такой болью, что, казалось, калеными крючьями рвут легкие и тащат их кровавые ошметки через горло.

Корсаков осторожно всасывал липкий воздух через ноздри. Боялся разбудить кашель.

По бедрам, ниже он ног уже не чувствовал, ползло ледяное омертвение. Сознание очистилось от чахоточного бреда, словно голову насквозь пронзил студеный сквозняк, и Корсаков с какой-то страшной бесстрастностью понял, что умирает. Отмучался.

Приподнял безжизненные веки, и в свете коптилки разглядел темную фигуру сидевшего в изножье его постели человека. На груди у черного человека блеснул крестообразный блик.

Корсаков разлепил спекшиеся губы. Человек придвинулся, и стал отчетливо виден крест на его груди.

— Ба-тю-шка, — шершавым, непослушным языком прошептал Корсаков.

И понял, что сил сказать больше у него нет. И времени почти уже не осталось. Смерть кралась все выше, высасывая тепло из переставшего сопротивляться тела. Уже словно лед приложили к животу, и струйка холода стала забираться под грудину.

«Дойдет до сердца — и финита ля комедия», — спокойно, будто не о себе, подумал Корсаков.

Он пошарил в тряпье, что навалили на него, чтобы сберечь остатки тепла.

Священник придвинулся еще ближе. В полосу слабого света коптилки вплыло морщинистое, как сухая груша, лицо. Бороденка редкая, неопрятная, как старая мочалка. Зато глаза добрые и всепрощающие. Такие бывают у деревенских мужичков, любомудро махнувших на все рукой: на себя, на барина, царя, даже в глубине души на самого Господа Бога. На всех разом, и живущих не умом, а сердцем.

— Покайся, сынок, облегчи душу, — на распев прошептал батюшка. — А коли сил нету, так просто лежи. Готовься. Я тебе потом «глухую исповедь» сотворю, не беспокойся. Не в покаянии дело-то. Э-эх, жизни не хватит все грехи вспомнить. Да кто их помнит-то! Покаяние, сын мой, оно от «покоя» идет. Значит, в покое человек отойти должен. И нечего его разговорами изводить. Вот и лежи себе тихо.