Рыцарь Рэдерик собственной персоной, теперь в цивильном городском костюме, не торопясь доставал что-то из-под пиджака.
— Кр-а-ак! — выкрикнул чернявый парень.
Рэдерик криво усмехнулся.
Он отвел руку в сторону. На асфальт, громко цокнув, упал хвост кнута. Корсаков только в Оружейной палате видел такое страшное оружие: кнут был сплетен из стальных колец, при изгибе каждое, как жало, высовывало острый крюк. Стальной стержень рукоятки заканчивался ребристым набалдашником с остро отполированными гранями.
Рэдерик щелкнул своим страшным кнутом. Парень отпрянул, сунул кисти рук в рукава и, как фокусник, выхватил из них два кинжала.
Кнут с воем спорол воздух. Рэдерик даже не сдвинулся с места. Просто взмахнул крест на крест кнутом. Исторгнув горлом короткий сдавленный стон, чернявый уронил руки. Кинжалов он из пальцев не выпустил.
Раздался треск расползающейся плоти. Обе руки, отсеченные по плечи, опали на землю. Парень остался стоять, медленно проваливаясь на слабеющих ногах.
Взвыл кнут. Хлесткий удар разрезал тело чернявого пополам. Корсаков с ужасом наблюдал, как тело разваливается на две половинки. Как спелый арбуз. Только под оболочкой у чернявого оказалась желеобразная зеленая каша. И ни одной кости.
Пахнуло сыростью и прелой гнилью.
— Это всего лишь грейд. Нежить.
Одним ударом кнута Рэдерик смел останки на проезжую часть. И они растаяли, как сухой лед на солнцепеке. На асфальте осталась только жирно блестящая лужа.
У раскуроченных машин беззвучно лопнул огненный шар.
Жаркий порыв прокатился по переулку.
Рэдерик, несмотря на то, что ветер разметал его волосы, швырнув на лицо, не обратил никакого внимания на взрыв.
Он сверлил взглядом глаза Корсакова.
— Имение Белозерских! — как команду бросил Рэдерик.
«Мария? Она-то тут причем?!» — не успел выкрикнуть Корсаков.
Рэдерик угрожающе взмахнул кнутом. Сталь вспорола воздух.
Корсаков, вжав голову в плечи, отскочил.
И, не дожидаясь удара, что было сил бросился прочь.
Глава двадцатая
От Икши до Яхромы электричка следовала без остановки.
Корсаков выбрал этот народный вид транспорта по двум соображениям: масса случайных свидетелей и скорость. Рассудил, что остановить на шоссе машину и до минимума сократить его земные дни могла даже не особо крутая банда, а уж те бригады, что схлестнулись на Бронной, сделают свое черное дело быстро и следов не оставят.
А на счет скорости, так и думать не надо: на рельсах пробок не бывает, а на Кольцевой и Дмитровском, наверняка, стоят заторы на десятки километров в обе стороны. В изобилии народа, набившегося в электричку, был еще один положительный момент. То самое «одиночество на публике», когда, хотя и в тесноте, до тебя нет никому дела.
Корсаков забился в угол, прислонился плечом к окну и даже умудрился задремать.
Из сна вытащил лязг металла над самым ухом.
Корсаков распахнул глаза и уставился на то, что со сна показалось ему средневековым орудием пыток. Пальцы с красным лаком на неаккуратных ногтях щелкнули устрашающего вида клещами.
— Мужчина, ваш билет?
— Что?
— Гражданин, ваш билет?!
Корсаков зашарил по карманам.
Контролерша, деревенская тетка в распахнутом форменной кителе, терпеливо ждала, обдувая взмокшее лицо.
— Гражданин, пить надо меньше! — с бабьим подвыванием, вдруг выдала она.
— Причем тут водка? — возмутился Корсаков.
— А при том! — Тетка ухватилась за повод сорвать накопившуюся злобу. — Нажрутся и едут без билета.
Корсаков нащупал в кармане бумажный квиток.
— Вот билет! Только успокойтесь, пожалуйста.
Тетка придирчиво осмотрела билет. С явным сожалением лязгнула компостером.
Она почему-то не отходила от Корсакова. Какая-то искра проскочила между ними, и теперь тетка смотрела на него болючим материнским взглядом. Словно был ей этот помятый и растрепанный сорокалетний мужик родным сыном, что сбежал в мясорубку Большого города, подальше от отупляющего скотства и пьяной тоски родного Завяляжска или Погорелок; только выплюнула его столица, изжевав и обсосав до последней капли жизни, как сотни тысяч до него; и теперь мотаться ему в электричках туда да обратно, то пьяному, то трезво злому, мотаться до конца века: до ножа под ребра, до бутылки по голове или до последнего глотка паленой водки, от которой заснет гробовым сном на полпути между тем, что манило, и тем, что было суждено.
Корсаков разглядывал одутловатое лицо женщины, на котором навсегда отпечатались осатанелое долготерпие и иступленная надежда на капельку счастья, смотрел на изможденные и увядшие пальцы, мертвые, как соски на вымени постаревшей коровы, на глубоко врезавшееся тонкое свадебное колечко, потускневшее и траченное временем, на скупые искорки фионита в дешевых сережках, на седую паклю волос и мученическую складку в уголках губ, смотрел и чувствовал, что сердце готово разорваться в груди.
Это была та самая Богиня-Мать, хранительница жизни и очага, к груди которой припадают в моменты слабости и на коленях которой находят вечный покой усталые странники. Это она купает детей и омывает мертвых. Это ее имя шепчут в горячечном бреду и в предсмертном холоде. Это ее слезы смывают все грехи сыновей, это ее сердце способно вместить всю боль мира. Другой Богини под серым небом его родины не найти. Только такая и есть.
«Мама, ты же знала, что Бог проиграл Люциферу? — чуть не вырвалось у Корсакова. — Почему же ты нам ничего не сказала? Зачем мы мучаемся?»
Контролерша, словно угадав его мысли, шумно вздохнула и отвела глаза. Сунула ему в руку билет и, раздвигая телом стоявших в проходе, двинулась по вагону дальше.
Корсаков отвернулся в окну. Уже проехали платформу «Турист», до Яхромы оставалось совсем немного.
В вагоне ожили, закопошились, задвигали сумками, оторвались от своих мест и стали протискиваться к выходу истомленные духотой пассажиры.
Корсаков решил, что лучше выйти последним, пристроившись в хвост потока, чем подставлять помятые бока под жесткие локти, корзины и рюкзаки.
Поезд, клацнув сцепкой, резко сбавил ход.
Толпа оживилась и стала напирать на тех, кого угораздило набиться в тамбур. Послышался первый мат и злобное шипение.
Сидевший напротив Корсакова мужик в дачной униформе: камуфляж и панама, проспавший всю дорогу, открыл глаза. Выглядел он типичным армейским садоводом, окопавшемся в круговую оборону на шести сотках. Мясистое бульдожье лицо загорело до багровых складок. Ниже шеи в распахнутом вороте белела тугая кожа.
Мужик сдвинул панаму на затылок, вытер испарину со лба. На коленях он держал корзинку, накрытую плотной тканью. Из-под тряпки торчал черенок какого-то садово-земледельческого инвентаря и горлышко пластиковой бутылки.
Корсаков успел встать, но выход еще загораживал живой строй пассажиров.
— Яхрома? — поинтересовался мужик, глянув в окно.
— Вроде бы.
Поезд затормозил, мимо окон поплыла платформа. Народ стал спрессовываться в плотную массу. В тамбуре спор о правилах поведения в общественных местах быстро вошел в стадию взаимных оскорбление и попыток освободить руки для зуботычин.
— Прибыли. — Мужик расплылся в довольной улыбке. — Слышь, парень, не поможешь?
Он плутоватыми глазками указал на объемистый рюкзак на полке.
Корсаков разгадал замысел хитрована. Набросить на плечи рюкзак у мужика не было ни места, ни времени. Народ планировал покинуть вагон, как десантно-штурмовая рота: разом и яростно. А на платформе уже готовились к штурму те, кто собирался ехать дальше. Получалось, кто возьмет в руки рюкзак, тому и тащить его сквозь месиво тел к выходу. А на платформе лишь спасибочки получит.
«Вечно я жертва собственного благородства», — проворчал Корсаков, нахлобучивая «стетсон».