— Ты всегда только слушаешь?
— А что зря язык утруждать?
— А поступки?
— Это зачем?
— Чтобы вставляло.
— Где ты набрался этого жаргона?
— У тебя. Я подслушиваю, когда ты разговариваешь по телефону.
— Много узнал интересного?
— Кое-что. Все, кроме главного.
Он съежился и застыл. Теперь он молчал, боясь заплакать. Вой телефона вывел его из этого состояния. Он дернулся, сорвался. Неужели ждал звонка? подумал я.
— Это тебя.
— Я в Китае.
— Он сказал, что ты подойдешь. Что он подобрал правильные биты.
Я прошествовал.
— Здравствуй, Григорий.
— Здравствуй, здравствуй. Мне нужен Кропоткин.
— Он живет в Фурштатской.
— Нет, мне нужны его книжки. Я зайду, если есть. Я буду нежен.
Я продиктовал адрес и прислонился к подвешенному на стене велосипеду.
Через час он явился: длинное кожаное пальто, безумный докторский саквояж, безумные глаза. Боб, задремавший в кресле, поднял голову.
Саквояж полетел в угол, пальто — на диван. Обнаружившийся под пальто белый свитер был закапан чем-то, приблизительно напоминающим портвейн.
— Миленько у тебя. Ого, вид из окон. Прикольный глобус. Столько книг, ты все прочел? Помогло? Приветик. — Последнее слово он произнес, наткнувшись на кресло и замершего в нем Боба.
— И тебе привет.
Я посмотрел на глобус, зиявший дырой Тихого океана, на переплеты как попало сваленных в углу лейпцигских изданий, на диван, на ковер которого некоторые посетители время от времени норовили сблевнуть. Я любил мое бедное жилище, но, боюсь, моим вещам порою приходила мысль, что любовь может быть более деятельной.
— Давай Кропоткина.
— Что именно тебе надо?
— Что-нибудь программное и потоньше.
Я выволок ему «Этику». Он посмотрел с ужасом, но упаковал книгу в свой саквояж.
— Тебя нигде не видно, — сказал он, усаживаясь.
— Устал.
— То есть пьешь дома?
Я проследил направление его взгляда.
— Накатишь?
— А кола у тебя есть?
Я только плечами пожал.
— Как ты живешь? Я бы так не смог.
— Я бы тоже не смог прожить твою жизнь, — сказал я, доставая посуду. — Аксессуары. — Я наполнил. — Статисты.
— А зачем тебе жить мою жизнь?
— Вот ты и ответил.
Григорий покрутился на диване.
— Какой ты душный, когда трезвый. Ты знаешь, что о тебе сказала Крис?
— Воображаю.
— А вот нет. Она сказала, ты умный, но потерявшийся.
Да, заблудился в трех бутылках.
— Ты пей, Гришенька, — сказал я. — А о плохом не думай.
— Насчет плохого, — сказал он. — Она к тебе зайдет книжки посмотреть. Можно? Заручившись моим согласием, он очень быстро исчез. Я перенес свое внимание на Боба. Мальчик молчал, смотрел в сторону.
— Что скажешь?
— Он нехороший. Злой.
— Фу! Будь же объективен.
— Любит только себя.
— Согласись, есть за что.
— Пользуется тобой.
— Разве я против?
Боб старательно ковырял обивку кресла.
— Ты от него так обезумел?
— Был ли я нормальным?
— Ты был спокойнее. Интересовался людьми.
— Возможно, эти люди уже исчерпаны?
До меня дошло, что я обсуждаю с подростком свои проблемы, но я упорно продолжил.
— Да, — сказал я. — Ладно. Меня зацепило. Повело. Не тебе, конечно, судить, но пусть. Я ничего вокруг не вижу, и никто мне не нужен, а этот базар меня не прикалывает. Отстань.
— Да что ты нашел в этом кривляке?
— Свитер, — ответил я честно. — Руки. Манеру пить. Взгляд. Глаза, которые смотрят в душу.
— Это твои глаза смотрят в душу.
Он поднялся. Пересек комнату. Встал рядом со мной. Мне достаточно было протянуть руку.
— Боб, — сказал я, — иди-ка ты сначала подмойся.
Как он дернулся, бедный. Зря я его привадил.
Размышления о всяких разных отвлеченностях вгоняют в такую тоску. Размышления о насущном действуют, как снотворное: сразу хочется лечь и забыться. Не вечным, но сном, и чтобы хоть что-то приснилось. Нужно больше доверять своим ощущениям, они надежны. Мысль — как муха: сейчас на потолке, а через минуту — в тарелке с супом. И хорошо, если это не твоя тарелка.
Вращая в голове этот бред, я повернул за угол. Повернув, я натолкнулся на выходящего из булочной Аристотеля. Я поздоровался. Аристотель пристально на меня посмотрел и взял под руку.
— Мой милый, — сказал он, увлекая меня за собою, — нам следует незамедлительно поговорить о некоторых важных вещах, в том числе — одном, не скажу, что лестном, но многообещающем предложении.
Я покорно потрусил рядом.
Маленький, седенький, сухонький, в старом пальто, без перчаток, с каким-то новым выражением бесцветного старческого взгляда, Аристотель почти испугал меня. Из хозяйственной сумки торчали пакеты с молоком и край батона. Папа никогда не ходил по магазинам.
— Фрау Эмилия нездорова?
— Да, — сказал Аристотель сдержанно. — Она приболела. Будь добр, зайдем по дороге в аптеку.
Я кивнул.
Аристотель покашливал, крепко меня придерживая. Грустный, злой — нет, он был какой-то уничтоженный. Наконец он решился.
— Ты забросил свои занятия.
Я кивнул.
— Ты не заботишься о своем здоровье.
Я кивнул.
— Ты не бережешь свою репутацию.
Я удивился, но кивнул.
— Ты завел сомнительные знакомства.
Я хмыкнул.
— Все это в своей совокупности, — заключил папа, в очень недолгом времени приведет тебя в большую беду.
— Я уже в беде, — сказал я. — Не знаю, насколько она велика. Смотря с чем соизмерить.
— Я могу помочь, — папа кашлянул, глядя под ноги. — У меня есть связи, мне предлагали, — он поперхнулся, — тебе предлагают место в Акадэме.
— Что мне там делать? — поразился я.
Папа, возможно, и сам задавался этим вопросом.
— Ты будешь пристроен, — сказал он растерянно. — Защитишься, получишь ставку. Все-таки это дисциплинирует, а размеренная жизнь спасает от многих неприятностей.
— Главным образом, от непредвзятости, — сказал я.
— Либо ты остепенишься, — заметил папа угрюмо, — либо погибнешь. Береги себя. — Он запнулся и продолжил уже с трудом: — У меня никого не осталось. Фрау Эмилия очень больна, а Воля...
Я уже знал эту подлую историю с любимым учеником. Вкрадчивая сука, которой было отдано столько любви и внимания — немыслимо много, как я предполагал, — тихо переметнулся. Сначала он тайком ходил на заседания Общества софиологов, возглавляемого злейшим врагом Аристотеля, неким В. Соловьевым, чьи вольные спекуляции на самые разные темы имели успех почти угрожающий; потом присматривался, знакомился, делал осторожные доклады — и в одно утро проснулся приват-доцентом при кафедре Культурдидактики, ненавистной Аристотелю одним своим названием. Аристотель узнал об этом чудесном превращении из вторых рук. С ним случился легкий удар. Воля прийти побоялся или не захотел, но прислал фотографию, на которой был запечатлен в обществе самых блестящих из молодых университетских празднословов. «Сейчас не время одиноких усилий и непопулярных стариков», внятно сказала эта фотография. Непопулярный старик слег, но вскоре оправился.
— Ты не будешь обязан отсиживать там часы, — говорил Аристотель. — За исключением присутственных дней, разумеется, но и это можно уладить, если захочешь. Вот и аптека.
Мы зашли. Тревожный запах лекарств усилил мое собственное беспокойство. Пока Аристотель покупал и расплачивался, я слонялся вдоль прилавка, бездумно разглядывая яркие упаковки и бутылочки. Кляузевиц очень любил и умел посещать аптеки. Моя фантазия никогда не шла дальше настойки овса.
— Ну так как же? — спросил Аристотель, убирая в сумку коробки с ампулами. — Ты согласен? Хотя бы зайди, выслушай их. Обещаешь?