Я вылетел на свободу, как узник из клетки. Радостный мир так и кинулся мне под ноги. Улочками, проулками спешил я домой; я даже руками размахивал, чего никогда прежде не делал. Сладчайший декабрьский ветер дружелюбно дул мне в спину, ноги скользили на выбоинах мостовой. Проживем, думал я, проживем без какой бы то ни было концепции, без академического пайка — слишком он скудный в наши времена, чтобы из-за него так себя уродовать.
Крис пришла посмотреть книги и весь вечер ползала по комнате, что-то восторженно бормоча под нос. Можно я буду приходить иногда читать? наконец спросила она. Ты можешь брать их и с собой, сказал я. Она замялась. Нет, я боюсь. Там пропадут, или их загадят... Я не буду мешать. Я с любопытством посмотрел на нее. Ты живешь в семье? Да, сказала она, не выказывая желания развивать эту тему. Я представил себе семью, в которой могла вырасти такая девочка, и семью, в которой нужно бояться за сохранность чужих книг. Я дам тебе ключ, сказал я. Приходи в любое время.
— Ты всем даешь свои ключи?
— А чего мне бояться? Нет, не всем.
Я подумал.
— Как дела в партии?
— Я вышла из партии, — сказала она.
Я подумал.
— Ну что же, — сказал я, — очень кстати. Есть пиво.
Крис приходила то утром, то вечером, приносила кефир и новости улицы. Я готовил ей пищу. Иногда мы ужинали вдвоем, иногда звали Боба. В стройных рядах книг, сто раз переложенных и переставленных с места на место, воцарился некий абсурдный порядок; я уже ничего не мог найти, но пораженно любовался сочетанием переплетов или тонкой нерасчетливой гармонией неожиданных совпадений. Мы все чаще варили грог долгими зимними вечерами, делились сплетнями, и в наших разговорах — что приготовить завтра, кто забыл купить газету — все явственнее проступало подобие единства: общие планы, общая жизнь.
Закончилось тем, что она ко мне переселилась. Часами она могла сидеть под окном у батареи, в моем свитере, окруженная книгами, с потухшей сигаретой в руке. Она читала все подряд, и ее глаза становились стеклянными. Ночью она кричала: то ли ее мучили кошмары, то ли это были разноцветные сны, в которых на восставших улицах громоздили баррикады и друзья приносили оружие. Поглощенные борьбой с холодом, мы спали вдвоем, не испытывая влечения друг к другу. На сон грядущий я рассказывал ей что-нибудь из истории греко-персидских войн или Рима солдатских императоров. С ней было легко, но не просто.
Как-то она пропадала несколько дней, потом появилась, очень кислая. Я ни о чем не спросил, мне ничего не рассказали. Все вы такие, подумал я.
Скорчившись, прерывисто вздыхая, она лежала на диване.
— Не купить ли нам телевизор?
Сказать «не знаю» — не только честнее, но и проще. Я выдавил два этих слова и вперил в Крис испытующий взор. Она показалась мне очень бледной, но, при первом беглом осмотре, неповрежденной. Внутренние повреждения духа я давно не брал в расчет.
— Ты себя чувствуешь? — растерянно спросил я.
— Да, спасибо.
Я лег рядом, обнял ее и через плед почувствовал, как она дрожит.
— Ну что же. И зачем нам телевизор?
— Новости смотреть.
— Ладно, будем ходить к Кляузевицу. Денег все равно нет.
— У меня есть сто рублей.
— О! Да мы богаты!
Она наконец засмеялась и, выдернув из-под пледа руки, схватила меня. Мы покатились по дивану и чуть не упали на пол. Я поцеловал ее в шею под ухом. Это был дружеский и ободряющий. поцелуй, но шея оказалась слишком гладкой, и теплой. Я поспешно поднялся.
— Приготовлю тебе что-нибудь.
— Не надо ничего. Побудь со мной.
Я снова улегся. Мы лежали, обнявшись, растерянно лаская друг друга. Она не плакала.
Вот кажется — чья-то рука на щеке, и одиночество отступит. Но оно становится только острее, и иногда эта острота соразмерна желанию. Я вопросительно потянул Крис за свитер. Но она уже спала.
Утром я мрачно выпил кофе, выбрал очередную книгу на заклание — это оказался Юст Липсий, задвинутый Крис в самый жалкий угол по причине неважного переплета, — и пустился знакомой дорогой.
Ребенку нужны развлечения, толковал я Юсту Липсию. От книжек можно спятить, впереди безрадостная зима. Я не умею развлекать, да и у нее другие запросы. Пусть лучше смотрит, как другие бомбы кидают, верно? Повеет настоящим, запах дерьма вместо благородного запаха крови — решимость-то и того... погаснет.
Юст Липсий не возражал. Либо он все понимал, либо ему на все было положить. Книга бежит из рук в руки, коллекционируя владельцев, а мы только лепим на нее марки и экслибрисы, заказываем новые переплеты, украшаем, ласкаем, бескорыстно предаемся; они же уходят и не оглядываются. К тому же Юст Липсий уходил в дом гораздо более жирный, чем мой.
Все же чувствовал я себя препаршиво. Сыпал светлый снег, и было так тихо, что пар дыхания долго не развеивался и плыл сквозь это медленное снежное кружение легкими облачками. Редкие машины поднимали легкую белую пыль, запах бензина ложился поверх запаха свежего снега, не смешиваясь с ним. Острый воздух далеко разносил все звуки. Дома и деревья прорисовывались единым черным силуэтом природы; он постепенно менялся, терял свою четкость. Нежно смягчились линии памятников и парков, нарядный центр был рассыпан набором рождественских открыток: бронзовый конский круп, яркая витрина, часы на фоне смутного неба. В красивой временной смерти мира было обещание жизни, но я не верил этому обещанию. Я сам слишком многое и многим обещал и никогда не вел реестр своим обещаниям: это дело того, кто их получает.
Телевизор изменил мою жизнь и мужественно взялся переделывать меня. С каждым днем, проведенным подле нового друга, во мне крепло впечатление, что я живу в какой-то иной стране, в ином городе, вовсе не там, где живу. Повседневная жизнь говорила одно, ТВ — другое, и, как честный обыватель, я верил своим глазам только тогда, когда они пялились на голубой экран. А поскольку люди на экране мелькали одни и те же, все они через какое-то время превратились для меня в добрых друзей и родственников — московские кузины, тетка из Саратова, балагур и самодур дедушка, — и с вопросом веры было покончено: отношения, перешедшие в фазу родства, его обессмыслили.
ТВ разрушило хрупкие стены одиночества, дом заполнился людьми. Все прошло гладко: сначала я морщился, потом привык, хотя первое время мы боролись с вредной привычкой: Крис смотрела только новости и политические шоу, я — только боевики и полицейские сериалы; вместе мы составляли идеальный образ зрителя, свободно перетекая из пространства боевиков в пространство телестудий.
Но потом боевики и телестудии слились в одно многоцветное пятно, которое стало нашей подлинной реальностью, почти как в «Видеодроме» Кроненберга, но пока без его издержек. Мы смотрели все подряд.
Множество никчемных людей изливали на нас потоки ненужной информации. Ты просто валяешься на диване, а перед тобой распинаются людишки на любой вкус: тот вымученно порочен, этот — в добротном халате домашних добродетелей; один под броней почестей, другой — бесчестья. Сотня придурков, считающих себя основными персонажами современности, бойко торговала своими входящими в моду, или поблекшими, или воображаемыми прелестями. Прелестные в своем бесстыдстве, сказал я как-то, пошарив в закромах русской классики; Крис, увы, не поняла.
Среди десятков прочих мы увидели и интервью с Троцким; лично я получил большое удовольствие. Троцкий был в своей стихии. Ядовитый, жизнерадостный, на этот раз — элегантный и аккуратно причесанный — он сыпал шуточками, историческими примерами, цитатами, не вполне чистыми намеками и очень ловко, под видом шуточек и цитат, настучал на ряд собратьев по политической арене. Между прочим его спросили о боевой организации, по слухам, родившейся в недрах его партии, — он осудил и отрекся, кстати, желчно посмеявшись над слухами, так что Крис заткнула уши. Его спросили о Цицеронове — он рассказал добродушный анекдот. Его спросили о каком-то бандите — он отговорился незнанием, заметив, что пустой интерес к преступной изнанке жизни не лучшим образом характеризует нашего пресыщенного и праздного обывателя. Его спросили, наконец, о прессе. Пусть и сложными путями, но истина прокладывает себе дорогу через прессу, сказал Лев Давидович, снисходительно щуря глазки. Я был в восторге. А ведь Троцкий действительно переживал трудные времена. Может быть, расколы и взбадривают партию, но никак не красят. Любой партии больше к лицу хрестоматийный глянец, в этом — как и во многом другом — партии похожи на модные журналы, вплоть до неузнаваемого лица с обложки.