Выбрать главу

Я не успел ответить. Хлопнула входная дверь, влетел Григорий. На пол посыпалась гора пакетов.

— Елка! — взвизгнул он и кинулся мне на шею. Я его обнял, смеясь. От него пахло духами, снегом. Высвободившись, он сунул мне в руку плотно свернутую бумажку и исчез на кухне. Забыв о Тартаре, я пристроился к телевизору.

Широким морем раскинулись кокетливо убранные телевизионные пространства, затапливая каждый дом, каждую квартиру в каждом доме. Тяжелые горячие волны выбивали пол из-под ног. Затаив дыхание, широко открыв глаза, я медленно погружался в бездну. Она говорила со мной сотней голосов, сливавшихся в торжественный Те Deum нового времени. Какой-то смутно знакомый человек принес извинения всем ограбленным им гражданам. Кто-то к чему-то призвал, где-то пили шампанское. Все лица улыбались, все глаза казались стеклянными. В каждом двадцать пятом кадре валил густой снег. Прошла реклама, пошли новости. Политические плотно сочленялись с культурными, оформившись в моем истерическом сознании в нелепый ряд слоганов: Кремль, клуб, кабак (здесь же почему-то фигурировал грустнолицый писатель Кабаков); военные за демократию, женщины за солидарность. Неожиданно на экране появилась гладкая морда Жоржа Апельсинова, идеолога и главы партии космополит-меньшевиков.

— Крис! — проорал я. — Апельсинов!

Крис тут же появилась. Апельсинов, пятый год предлагавший сменить кровь в венах государства, был ее непреходящим кошмаром. Создав боевую организацию из двух десятков смотревших ему в рот мальчишек, он в последний момент дрогнул, учредил газету и занялся просветительской деятельностью, благодаря чему широкие массы научились пользоваться кастетом, кожаными куртками и непечатным словом. Если для Троцкого слова о революции были чем-то обыденно-необходимым, как стулья в офисе, из уст Апельсинова они лились сладкой невыносимой патокой, густой, как среднеевропейский суп. Апельсинов позорил славное прошлое и дискредитировал светлое будущее. Он двигался, говорил и одевался как злая пародия на незлого панка, что, учитывая его годы и комплекцию, постоянно привлекало сочувственное внимание журналистов. Журналисты, в простоте своей, верили всем его заявлениям и трепетали. Я был готов ручаться, что Апельсинову не по силам даже организация уличных беспорядков в очереди за пивом.

— Терроризм не должен стать молодежной модой, — важно сказал Апельсинов.

— Ах ты, сука! — сказала Крис.

Старая крыса, пожелавшая на плечах молодых и их кровью войти в историю, благожелательно посмотрела на нее из телевизора маленькими острыми глазками.

— Выплеснувшись на улицы, он станет неуправляемым.

— Резонно, — сказал я.

— А ты чего хотел? — злобно сказала Крис. — Управлять нами?

— Экстремизм легализованный, подчиненный дисциплине моей партии, не представляет для общества угрозы. Но если...

— Трепло! — сказала Крис. — Зачем тогда экстремизм?

Мне стало скучно. Я оставил их препираться и, нащупав в кармане пакет, вышел в ванную.

Новый Год как таковой прошел мимо меня. Я видел, например, как Кляузевиц держит за руку Крис и что-то ей втолковывает, как ухмыляется, глядя на меня, Давыдофф, как танцуют, паясничая, мальчики. Судя по тому, что ко мне обращались и я что-то отвечал, я был здесь, с ними — и в то же время со всей очевидностью отсутствовал: не грустил, не беспокоился, никого не любил, но где-то в совсем ином месте, у последнего предела, в средоточии жизни, все лез и лез на какую-то очень скользкую стеклянную гору. Потом все почему-то закричали и побежали за шампанским. Зажмурившись, я скользил по стеклу. Оставалось совсем немного.

Когда я открыл глаза и начал что-то соображать, то увидел, что лежу в маленькой комнате на кровати, и вокруг никого нет. Ни головы, ни тела я не чувствовал. Каким-то образом опустив руку, я нащупал на полу все необходимое. Мне стало значительно лучше. Я поднялся и пустился в путешествие по квартире.

Давыдофф спал. Карла нигде не было. Под елочкой лежали Крис и Гришенька. Они даже не потрудились одеться. Я подошел и долго смотрел на мальчика. Его светлое лицо было спокойно. Он лежал на спине, тихо, как в гробу. Он спал.

Я решил пройтись. В ванной на полу сидел Боб. Осторожно журчала вода.

— Сладкий, милый, — сказал я быстро. — Не нужно плакать.

Он поднял на меня сухие глаза.

— Поцелуй меня.

Я встал рядом с ним на колени и повиновался. Пока я бродил языком по его пересохшему рту, что-то текло у меня по лицу и капало с носа.

— Ты не любишь меня.

— Потом поговорим, — прошипел я, запуская обе руки ему под рубашку. — Какой ты гладкий.

— Гадкий?

— Гадкий, гладкий, — бормотал я. — Нелепость какая. Ты ведь не плачешь?

Он не ответил и прижался ко мне.

— Я так устал, — сказал я. Его голова лежала у меня на груди, я дышал в его волосы. — Мне так одиноко. Подожди, не так.

Боб замер; рука у него дрожала.

— Ты себе представляешь, что я — это он?

— Ах, ты, — сказал я, отталкивая его. — Слыханное ли это дело, чтобы мужчину перебивали подобным вопросом?

Все же он плакал.

Кляузевиц грузной тенью бродил по кухне.

— Ты чего?

— Надо спасти пива на утро, — сказал он серьезно. Его глаза были неподвижны. Я кивнул и присоединился к поискам. Звонко разбилась тарелка.

— Знаешь, — сказал я через какое-то время, — будет легче, если мы зажжем свет.

— Точно. То-то чего-то не хватает.

Еще через какое-то время Кляузевиц щелкнул выключателем и спросил:

— Ты чего?

— Что чего?

Я посмотрел на него. Кляузевиц показался мне очень высоким. Я понял, что стою на четвереньках.

— А, — сказал я. — Так я хотел под столом посмотреть.

— Точно. — Кляузевиц опустился рядом со мной. Стукнувшись лбами, мы заползли под стол. Нашел? Вот что-то здесь. Точно. Пустая. Зато я нашел пачку сигарет. Точно. Пустая. Нет, одна есть. А, так это сигарета. А ты что думал? Кто-то спас мою зажигалку. Там, в камине, сказал я. Зажигалка в камине? Горел огонь. Точно. Ну ты ищи, а я пойду прикурю.

Он ушел и уже не вернулся. Под столом было уютно и тесно. Я пригнул голову, закрыл глаза. Прижал их ладонями. Свет все равно пробивался. Но это был другой свет, не от лампы. Он разгорался во мне, тек, перетекал, струился, каплями срывался с кончиков пальцев. А потом он погас, как гаснет огонь: медленно, медленно.

Пиво нашлось в холодильнике.

Кляузевиц и Давыдофф, повесив носы, сидели у потухшего камина. Я подошел к окну, там было светло от снега. Снег заносил утро мироздания, словно не желая, чтобы оно наступило. Я обернулся.

— Пойдем погуляем?

Кляузевиц, пошатываясь, встал.

— Гулять?

— Не буди их, — сказал я, борясь с пальто. Кляузевиц обнял меня. Я его тоже обнял. Ты мой лучший друг, сказал я. Кто у меня есть, кроме тебя.

Сзади на нас навалился Давыдофф. Непристойным клубком мы выкатились на улицу. Светлая, снежная, безлюдная — улица никуда не вела. Она была местом, где встречались красивые дома и деревья. Пошатываясь, я поднял глаза.

— О небо! Не хочешь ли со мною выпить?

Домой я попал ровно через неделю. Вся комната была окутана густым белым облаком дыма. В его клубах, кашляя, передвигались Крис и коллеги. Колени у меня так и подогнулись.