Хитренькие заплывшие глазки Собакевича прояснились.
— Расскажи сплетни.
Сплетни были таким же неизменным приношением, как алкоголь. Собакевич жил чужой жизнью, дышал чужим дыханием; все свое опреснилось и застоялось, как дождевая вода в проемах легенера. Каждый человек был для него частью из коллекции соблазнительных историй, и наибольший интерес он питал к тем, чьи многочисленные истории, наслаиваясь друг на друга, сплетались в призрачный образ действительной жизни.
Я рассказал о писателе. Собакевич кинул на меня злой недоверчивый взгляд. Аристотель погубит его своим салоном, сказал он. Конечно, подумал я, у кого — салон, у кого — притон. Да-да, сказал я. Когда салонная жизнь погубит его окончательно, он разбогатеет и я пойду к нему на содержание. Мечтатель, сказал Собакевич. Всегда готов учиться у старших, сказал я. Собакевич, имевший претензию выглядеть моложе своих лет, затрясся от злобы и щедрой рукой выплеснул на меня помои своих эмоций. Посмеиваясь, я вышел в смежную комнату.
Там уже собралось множество людей — публика того сорта, который Кляузевиц по-простому называл «швалью»: то ли поэты на привале, то ли антропософское общество на своей оргии. Кляузевиц, надо отдать ему должное, никогда здесь не бывал, а пересекаясь с Собакевичем в обществе, уклонялся. Кто-то скажет, что он боялся соперничества, но мне приятнее было приписывать это духу аристократизма, еще тлевшему в моем многогранном друге. Падший аристократ Кляузевиц выбирал себе в компанию жлобов по своему вкусу.
Уединившись в углу, полузнакомая мне парочка литераторов — толстый и тонкий — опасливо распивала из горла бутылку дешевой водки. Я смело подошел: веселая жизнь сделала меня небрезгливым.
* * *
Первым, кто мне встретился в Доме Ученых, был Кляузевиц, совершенно пьяный.
— Вот и ты! — приветствовал он меня. — Сука!
Я решил, что буду учтив и холоден.
— Ты мой лучший друг! — Кляузевиц надрывно всхлипнул. — Кто у меня есть, кроме тебя?
Он прилег ко мне на грудь и крепко сжал мне запястье. Его слезы капали на мой шелковый шарф. Все мы нетверды во хмелю, но это уже было слишком.
— Что-то не так?
— Все не так. Начать с того, что меня тошнит.
Пальто, шарф. Я испытал сильнейшее желание отодвинуться.
— Тебе помочь проблеваться?
— Справлюсь.
Он замер, не отпуская моей руки. Я конспективно огляделся.
— Что случилось?
— Случилось худшее.
— Совесть проснулась?
— Нет, ну не настолько же... Просто меня кинули. Развели.
— Кто?
— Тебе этого лучше не знать. — Он икнул, я дернулся.
—Тебе помочь? — повторил я, с некоторой уже настойчивостью потянув его в сторону клозета. Кляузевиц уперся взглядом в мою шею и, вероятно, понял.
— Ты всегда брезговал. Я держусь, не бойся.
Я принялся за дело.
— Что произошло вчера?
— Вчера... Когда было вчера?
— Просто опиши последний день, который помнишь.
Кляузевиц призадумался.
— Заботился о животных. — (То есть старался разбить витрину зоомагазина, что-то крича о невидимых миру слезах крокодилов.)
— Нет, это было на прошлой неделе.
— Заботился о растениях. — (То есть пытался перетащить кадки с елочками от подъезда «Европейской» в ее же холл, мотивируя это тем, что елочкам холодно.)
— Четверг.
— Я мальчик общительный, — сказал Кляузевиц. — Я разве помню, когда и с кем? У тебя хоть часы есть, какое-то разнообразие. А мне что? Волна, если она несет, то уж куда-нибудь под конец и вынесет. Как этто по-рюсски? А во-о-олны летят, суки-волны, как птицы, летят... И некуда нам... Не во что нам...
Застряв в этой неправильно им понятой песне, он замолчал и сделал попытку уцепить за зад — как упущенную мысль — какую-то мимоидущую девушку. Та отскочила, слабо пискнув. Я принес извинения ее горбатенькой спинке и, крепко взяв моего больного брата под руку, повел его на второй этаж. На лестнице он запыхался и привалился к перилам, отдыхая.
— Ха-ха.
— Что «ха-ха»?
— А ты взгляни.
Я посмотрел вниз.
— Явился, гнида, — продолжал Кляузевиц. — Как он не боится по улицам ходить, я не постигаю.
Эсцет шел через зал, сопровождаемый сворой научных сотрудников из многоразличных подведомственных ему учреждений. Его лицо, собранное в желтые старческие складки, уже почти не имело сходства с человеческим. Маленькие бесцветные глазки юрко бегали по сторонам. Порок проступал в этих чертах столь же отчетливо, как киноварь на пергаменте. И на мгновение я увидел его как воплощенное зло: этот полутруп, имя которого отворяло любые двери, сгноивший соперников в забвении, запустивший щупальца интриг в сердце Акадэма, отравивший самый воздух университетских кафедр и музеев, — и всё под личиной добра, и любви, и служения истине. Толпа расступалась перед ним с восторженным клекотом.
— А старик-то плох, — сказал я.
— Не беспокойся, он еще тебя переживет. Живее всех живых. Падаль!
— Не кричи так, — укорил я его.
— Мне что бояться? Я не в обойме. Я вообще не по этому делу.
Он, однако, приутих и поскучнел.
— Представь себе, ты живешь впустую. Тебе не пробиться, никто не поможет. Ты в неправильной стае. — Он неожиданно вздохнул. — Сходи ты к гаду на поклон, голова не отвалится.
«Сплюнь, да поцелуй злодею рученьку».
— Но пасаран, — сказал я. Но не очень уверенно. Какой уж тут, в самом деле, но пасаран, если даже Аристотель очевидно опасался этого негодяя и никогда не ходил его дорогами. Я подтолкнул Кляузевица. Кляузевиц пожал плечами, но послушно развернулся и занес ногу.
Собрание лучших умов города было приурочено, как выяснилось, к лекции заезжего доктора философии из Гейдельберга, под увлекательным названием «Оккультные науки на службе современности». Этой лекции, к сожалению, я не услышал, только-только успев свалить на свободный стул Кляузевица и увидеть появление докладчика: сухопарого тевтонского господина средних лет, в длинном темном пиджаке и черной фетровой шапочке. Виною тому было прелестное видение, насмешливо поманившее меня из-за закрывающейся двери. Я выскочил в коридор. Рядом с видением стоял Давыдофф, почему-то грустный.
Ну? спросил я. И что же случилось? Ничего особенного, сказал мальчик. Просто Карл проигрался, вот и горюет. Зачем-то сел с каталами играть. Да? сказал я. И кто же приложил руку, чтобы он, значит, подсел к каталам? Григорий улыбнулся. Наш новый юный друг, сказал Давыдофф, привнес в тусовку новые нравы. Каждый должен знать свою дозу сам, сказал юный друг. Это еще не все, сказал Давыдофф. Кроме своего, он проиграл и кое-что твое. Что-то из книжек, не в обиду будь сказано.
Я так и дрогнул. Убью гада, сказал я без выражения. Так жалко чужой писанины? удивился мальчик. Это все, что у меня есть, сказал я. Не сердись, только и сказал он, мимолетно, ласково, бесстрастно касаясь рукой моей щеки. Мутная бездна разверзлась у меня под ногами. Я еще цеплялся за какой-то сомнительный выступ, случайный чахлый кустик, притворившийся корнем камень. Я еще не падал, но сил не смотреть уже не было. Я не решился на ответный жест. Как тяжко быть живым, подумалось мне.
Собрание лучших умов города было приурочено, как выяснилось, к лекции заезжего доктора философии из Гейдельберга, под увлекательным названием «Оккультные науки на службе современности». Этой лекции, к сожалению, я не услышал, только-только успев свалить на свободный стул Кляузевица и увидеть появление докладчика: сухопарого тевтонского господина средних лет, в длинном темном пиджаке и черной фетровой шапочке. Виною тому было прелестное видение, насмешливо поманившее меня из-за закрывающейся двери. Я выскочил в коридор. Рядом с видением стоял Давыдофф, почему-то грустный.