Кто-кто, а Кляузевиц за последние пять лет не изменился ни в чем. Он был таким же невыносимым и пять лет назад, подумал я, когда поил и кормил тебя, чтобы ты мог спокойно писать диссертацию. Все же я молчал. Не торопись с обвинениями, говорил Аристотель. Не лишай человека будущего. Если мы не имели морального права на необходимый Кокиным бронхам лечебный коньяк, он мог бы предложить нам корочку хлеба.
— Тебе не кажется, — сказал Кока, — что пора повзрослеть?
Я опешил. Мне казалось, что пора поужинать.
— А в чем дело?
— В изменившихся ценностях. В изменившейся жизни. Приди же в чувство! Нельзя сегодня жить так, как мы жили когда-то. Те годы исчерпаны, они дали все, что могли. Бери новое от нового времени, не останавливайся. Остановишься — умрешь.
— И что предлагает мне новое время?
— Безграничные возможности в обмен на показную лояльность. Ты сам знаешь, что я не с папой-академиком начинал.
— Ты о политической лояльности?
— Нет. Политическая лояльность — малая часть. Главное — верность духу времени. У каждого дня свои требования. Нормален тот, кто их выполняет. Я даже не о костюме и кока-коле — хотя достаточно неприятно, когда под вечер к тебе без предупреждения вваливаются двое пьяных гопников.
— И эти требования?
— Верность стандарту. Экономия во всем: деньги, время, знания, эмоции и особенно праздные мысли и разговоры; хочется поговорить — включи телевизор. И отсутствие тех запросов, которые не может удовлетворить рынок.
— Что-то такое, духовное?
— Не перебивай. Ты любил говорить, что при слове «духовность» кулак просит работы. Потянуло на возвышенное — существуют музеи и турпоездки.
— Похоже, — сказал я, — моя турфирма обанкротилась.
Раздался звонок. Кока бросил на меня тревожный взгляд и вышел в коридор. Я посмотрел на Григория.
— Досидим, — сказал он. — Становится прикольно.
Я вспомнил о существовании и пользе сортиров.
Кокин сортир! Новая, не тронутая жизнью сантехника радостно сияла в лучах белой лампы. На одной белой кафельной стене помещалась большая, дорогая, прекрасно исполненная репродукция Ренуара. На другой — зеркальный шкаф со стопками полотенец и живыми цветами. Шкаф отражал прекрасное лицо актрисы Жанны Самари, и душа пела под невинное, нежное журчание струй.
Я вымыл руки.
Коки в коридоре не было. Вместе с посетителем он вышел на лестничную площадку. Я подкрался и приложил ухо к неплотно прикрытой двери.
Несомненно, говорил Кокин голос. Именно. Но пусть даст хоть неделю. Не ерзай, отвечал ему голос ровный, негромкий, но определенно блатной. Катит тебе эта неделя? Сделаешь дело — все время твое. Не могу обещать, объяснял Кока. Обещаю, но не гарантирую. Передай ему, он должен понимать, что к таким людям нужен не ваш подход. Нужны терпение и миллионы слов. Это люди науки и искусства, им нужны слова и ласка. Думай сам, отвечали ему, как бы тебя не приласкали. Да нет базара! торопился Кока. Все схвачено, Аркаша, тема пошла. Теперь будет сложнее, но справимся, в мэрию сам съезжу. Подождет он? Под ним-то не тлеет, отвечал Аркаша. А ты подсуетись, Николай. Неделя тебе. Отзвонишься на трубу ребятам.
На цыпочках я вернулся на кухню. Григорий заинтересованно рылся в холодильнике.
— Маслинку хочешь? Глянь, сколько жратвы у гада.
Я взял маслинку. Какой ужас, подумал я. Стоило ради этого знать шесть языков, ездить на раскопы, что-то писать. Бактрийское царство... Великая Парфия... Послышатся звук отъезжавшей машины. Хлопнула дверь. Вошел Кока.
— Ладно, ребята, — сказал он. — Я должен работать.
И он крепко пожал мне руку.
Так мы в очередной раз оказались на улице.
— Хороший друг, — сказал мальчик. — Наплюй. Пойдем ко мне. Не так далеко идти, в конце-то концов.
Он жил у Таврического сада, в хорошем месте и хорошо. Впрочем, все богатые квартиры, которые я успел повидать, походили друг на друга, как стодолларовые банкноты, как новые офисы, как унитазы XXI века. Жизнь изменилась к лучшему, и сразу чего-то стало не хватать.
Нет ничего печальнее вида вещей, предоставленных самим себе. Диван, на который никогда не упадут отчаявшиеся любовники. Книги, на страницы которых никогда не упадет чей-то внимательный взгляд. Чашки, которые не держали руки бабушек. Часы, которые не перейдут к внукам. Тысяча мелочей, безымянных для их владельца, не оправданных мечтой, не согретых воспоминанием. Дом как набор функций.
Мы сели на ковре, точно в пятне света от лампы, расставив вокруг себя бутылки, стаканы, пакеты с соком. Он наклонил голову, и блики пошли по его волосам. Я поднял руку и тут же опустил. Он улыбнулся. Я опять поднял руку, посмотрел на нее — и словно увидел впервые. Нелепая, жадная рука. Рука упала.
— Эй! сказал он. Ты где? Вот, сказал я. Как ты? Мне хорошо. Повторим? Это счастье, подумал я; еще одна бутылка, всегда можно найти себе занятие. Если не можешь удержать мечту — крепче держи стакан.
Мы повторили.
— Воспринимай меня так, как принимаешь жизнь — просто. — Просто? Я принимал жизнь по капле, как горькое лекарство. Как Сократ свою цикуту, хотя и с противоположным эффектом.
— И что же ты молчишь?
— Вообрази, что мне не о чем с тобой разговаривать.
— Ну, расскажи о себе.
— Родился, крестился, женился, развелся, — сказал я быстро. — А ты?
Он пальцем размешал сок и водку в стакане.
— А я никогда не спал с мужчинами.
Успеешь спедить, подумал я. Только вот со мной ли?
— Разве я об этом спросил?
— Разве нет?
Я притих.
— Твои друзья забавные.
— Ну и что?
Он улыбнулся.
— Ничего. Я вижу, ты просто не любишь людей.
— Фу! — сказал я.
— «Не любишь» в значении «не интересуешься». И Аристотель забавный.
Что было забавного в Аристотеле?
— А с кем ты еще знаком?
— Мало ли. Троцкистов знаю.
— Кто это?
— Есть такая партия.
— И чего они хотят?
Я удивился.
— Того же, что и все. Денег, власти. Ты историю в школе учил?
Теперь удивился он.
— Кто же учится в школе? Зачем тогда жизнь?
— Тогда ты им подойдешь. Троцкистам.
— Собственно говоря, — сказал он, — я в этом не сомневаюсь. Я подхожу всем.
И это лечится, подумал я.
— Ты знаешь, что такое политика?
— Папики в телевизоре?
— Допустим. А они...
— Троцкисты?
— Да. Они думают, что политика — это такая игра, вроде бейсбола, где главное — экипировка, все эти фишки. Даже правила не так важны, как трусы нужного цвета. И если...
— Еще там надо быстро бегать.
— Бегать?
— В бейсболе.
— Ладно, бегать.
— И отбивать мяч.
— Так вот, они не хотят бегать и отбивать мяч. Они хотят выйти на поле, помахать битами...
— Это называется bats.
— И вот они РАЗМАХИВАЮТ BATS и делают страшные рожи, и всё до последнего ремешка у них в порядке, и они думают, что не нужно бегать, и учить историю, и все такое.
— Интересно рассказываешь. Они вышли в play off?
Мы уставились друг на друга.
— Возможно, — сказал я, — там другая система. Но наши троцкисты этого не знают. Им кажется, что в игре, кроме них, никто не участвует.
— Если они дойдут до финала, то так оно в конце концов и будет.
Я не хотел сдаваться.
— Возьмем другой пример. Допустим, у тебя есть машина.
— Почему допустим? У меня есть.
— У тебя есть машина. Ты умеешь водить. Ты неплохо водишь, но не признаешь правил. Поэтому в безопасности ты только до тех пор, пока твоя машина — единственная. Когда появятся другие, ты разобьешься.
— Пару раз так и было.
— И что?
— Папик покупал новую.
Я растерялся.
— Почему их папики не могут делать то же самое?
— Папики троцкистов?