Решительность его тона очевидно убедила леди Грейсток в том, что дальнейшие споры будут бесполезны, и она переменила разговор. Верпер постоял еще некоторое время под окном, но, уверившись в том, что он узнал самое важное, и боясь быть замеченным, вернулся на веранду.
Тут он посидел еще с полчаса, выкуривая одну папиросу за другой, а затем прошел в отведенную ему комнату.
На другое утро за завтраком Верпер объявил, что он думает уехать на днях, и попросил Тарзана разрешения поохотиться в его владениях на обратном пути из страны вазири.
Бельгиец провел два дня в приготовлениях к отъезду и, наконец, действительно уехал в сопровождении всей своей свиты и одного проводника из племени вазири.
Не успели они пройти нескольких верст, как Верпер заявил, что он захворал и намерен остаться здесь до тех пор, пока не поправится.
Так как они отошли не очень далеко от дома Грейстоков, Верпер отпустил проводника вазири, сказав, что вызовет его, как только сможет продолжать путь. По уходе вазири, Верпер потребовал к себе в палатку одного из наиболее преданных Ахмет-Зеку черных и отдал ему приказание следить, когда Тарзан двинется в путь, и в каком направлении он пойдет, и немедленно сообщить об этом ему, Верперу.
Бельгийцу недолго пришлось ждать. На следующий день разведчик возвратился с сообщением, что Тарзан с пятьюдесятью воинами из племени вазири на рассвете вышел из дома и направился на юго-восток.
Написав длинное письмо Ахмет-Зеку, Верпер призвал к себе предводителя своего отряда и сказал ему:
– Пошли сейчас же гонца с этим письмом к Ахмет-Зеку. Сам же ты останешься здесь и будешь ждать дальнейших распоряжений от него или от меня. Если сюда придут от англичанина, скажи, что я очень болен, лежу в палатке и не могу никого принять. А теперь дай мне человек шесть наиболее сильных и храбрых воинов, и я пущусь по следам англичанина. Я хочу узнать, где скрыто его сокровище.
И в то время, как Тарзан, сняв с себя европейский костюм, покрыв свои бедра куском меха и вооружившись самым примитивным образом, вел своих верных вазири к мертвому городу Опару, бельгиец-дезертир неотступно следовал за ним, продвигаясь по его следам в течение долгих жарких дней и останавливаясь на ночь вблизи стана его воинов.
А в это время Ахмет-Зек со всей своей шайкой ехал на юг, к поместью Грейстоков.
Для Тарзана-обезьяны это путешествие было сплошным праздником. Вся его цивилизованность была только внешним покровом, который он был рад сбросить при первом удобном случае вместе со стеснявшим его европейским костюмом. Только любовь женщины удерживала его в рамках этой кажущейся культурности. Жизнь среди европейцев породила в нем презрение к цивилизации. Он ненавидел хитрость и лицемерие цивилизованного общества. Ничего, кроме трусливого, малодушного стремления к покою, комфорту и сохранению своего имущества, не видел он в этом хваленом обществе. Своим светлым природным умом он проник в его сущность. Он упорно отрицал, что самое прекрасное в жизни – музыка и литература – могли развиваться на такой гнилой почве: напротив, он настаивал на том, что они возникли и сохранились помимо цивилизации и несмотря на цивилизацию.
– Укажите же мне того толстого, самодовольного труса, – говорил он, – который когда-нибудь создал прекрасный идеал. Все светлое и прекрасное человеческого ума и сердца родилось в бряцании оружия, в борьбе за жизнь, в лапах нужды и голода, перед лицом смерти и опасности.
И Тарзан всегда с особой радостью возвращался к природе, как любовник, долго мечтавший о свидании со своей возлюбленной за каменными стенами своей темницы.
Его вазири были в сущности даже культурнее, чем он. Они варили мясо, прежде чем есть его, и от многих предметов, которые Тарзан почитал за лакомства, отворачивались, как от нечистых.
И так силен и заразителен был яд лицемерия, что даже прямой и смелый человек-обезьяна не решался дать волю своим природным страстям, стыдясь своих воинов. Он ел отвратительное копченое мясо, в то время как предпочел бы съесть его сырым и свежим; он убивал зверя из засады копьем или стрелой, в то время как ему хотелось кинуться на него и вонзить в его шею свои сильные здоровые зубы. Но Тарзан недаром был вскормлен дикой обезьяной: то, что вначале он испытывал как смутное желание, выросло в конце концов в настойчивое требование плоти. Он жаждал горячей крови свежеубитого зверя, его мускулы требовали битвы с могучими обитателями джунглей, битвы за жизнь и насмерть, чтобы он мог снова испытать свою силу, которая в первые двадцать лет его жизни давала ему единственное право на существование.
III
ГОЛОС ДЖУНГЛЕЙ
Была ночь. Тарзан лежал в четырехугольной, сплетенной из колючих веток палатке, которая до некоторой степени защищала его и воинов от нападения диких зверей. Подле палатки, у пылающего костра, стоял на страже один из воинов вазири. В темноте время от времени загорались огненные желтые глаза, пристально глядевшие в огонь.
Больше часа Тарзан метался на своем ложе из травы и не мог уснуть. Вздохи, кашель львов и рычанье других обитателей джунглей звучали мощным призывом в ушах этого дикого английского лорда. Воспользовавшись тем, что часовой отвернулся, он встал и неслышно, как призрак, раздвинул стенки палатки. В темноте сверкнули желтые глаза. Тарзан вскочил на ближайшее дерево. В течение некоторого времени он в избытке жизненной силы перескакивал с одного гигантского дерева на другое. Потом он поднялся на верхние тонкие, качающиеся ветви. Тут луна ярко освещала ему дорогу, легкий ветерок шелестел листвой деревьев, каждая хрупкая веточка, на которую он ступал, грозила ему смертью.
Он остановился на минуту и поднял голову и руки к луне Горо. Крик обезьяны-самца готов был сорваться с его губ, но он удержал его, боясь всполошить своих вазири: дикий призыв их господина был им хорошо знаком.
Теперь он двигался медленнее, осторожно крадучись по веткам. Тарзан-обезьяна выслеживал добычу. Он опустился на землю и очутился в непроглядной мгле джунглей. Свет луны не проникал сквозь темную листву. Деревья в этом месте росли так густо, что Тарзану все время приходилось продвигаться между стволами. Время от времени он нагибался и прикладывал нос к земле. На земле было много следов различных зверей; среди них он нашел свежий след оленя Бары. Рот Тарзана наполнился слюной, глухой рев вырвался из его груди. Исчезли последние следы искусственной сдержанности. Тарзан снова был первобытным охотником, первобытным человеком.
Он шел по направлению ветра, руководствуясь такими запахами, которые были бы совершенно нечувствительны для обыкновенного человека. Через шедшие в противоположную сторону следы хищников Тарзан по запаху проследил Бару; сладкий, терпкий запах следов кабана Хорты не мог вытеснить мягкий пряный аромат, оставленный копытом оленя.
И вот тонкое обоняние Тарзана предупредило его о том, что олень близко. Он снова взобрался на дерево и продолжал свой путь по нижним веткам, откуда легче было выслеживать добычу. Он настиг Бару на залитой лунным светом поляне. Тарзан бесшумно пробирался по деревьям, пока не очутился непосредственно над оленем.
В правой руке человека-обезьяны был длинный охотничий нож, принадлежавший еще его отцу. Сердце его было переполнено дикой радостью хищного зверя. На короткий миг он повис над ничего не подозревавшим Барой и вдруг бросился сверху прямо на гладкую спину животного. Под тяжестью человеческого тела олень упал на колени, и, прежде чем он успел подняться, острый нож вонзился ему в сердце. Тарзан вскочил на труп своей жертвы, чтобы ознаменовать свою победу криком торжества, но в эту самую минуту ветер донес до его ноздрей что-то такое, что заставило его насторожиться и удержать свой победный крик. Он стал пристально вглядываться в ту сторону, откуда дул ветер, и через минуту высокая трава на противоположной стороне лужайки раздвинулась, и лев Нума величественно вступил на поляну. Дойдя до середины поляны, он остановился, и его желто-зеленые глаза с завистью глядели на счастливого охотника. Нуме не везло в эту ночь. Глухой рев сорвался с губ человека-обезьяны. Нума ответил тем же, но не двинулся с места. Он тихонько помахивал хвостом и не сводил глаз с Тарзана, который преспокойно уселся на корточки на туше оленя и отрезал здоровенный кусок мяса от задней части убитого животного.