Пошли.
Хотел Сережка рядом итти, Мишка отсунул.
— Иди вон там, не надо мне.
Шмыгнул Сережка носом, пошел позади. Поглядел на гайку в кулаке, вытер о колено. Жалко! И не давать нельзя. Завез Мишка на чужую сторону, возьмет да и бросит на дороге около киргизов.
Взгрустнулось.
Лизнул гайку языком два раза, неожиданно сказал:
— Мишка, давай кому достанется!
— Не надо мне.
— Ты думаешь — жалко?
Мишка вздохнул облегченно.
— Сознался чертенок! Все равно без меня никуда не уедешь.
Решили трясти два жеребья в Мишкином картузе: большую палочку и маленькую палочку. Сережка спохватился.
— Обманешь ты меня, давай по другому.
— Давай.
Поднял Мишка камешек, загадал.
— Я сожму два кулака. Возьмешь кулак с камешком — твоя гайка. Возьмешь кулак без камешка — моя гайка.
Долго раздумывал Сережка, который взять. Щурил глаза, отвертывался, даже помолился тихонько:
— Дай бог, мне досталась!
— Скорее бери!
— Левый!
Мишка причмокнул.
— Дурачек ты маленько приходишься! Я всегда в правой держу…
Вытащил Сережка гайку проигранную, еще больше захотелось есть. С ней сытнее было, а теперь все брюхо опорожнилось и во рту нехорошо.
Мишка хвалился.
— Какой я счастливый! Приеду домой, чего-нибудь сделаю из этой гайки или кузнецу продам за сто рублей.
Сережка настороженно поднял голову.
— Ну, за это — много больно!
— А что? Она железная, куда хошь годится.
— Сто не дадут.
— Давай спорить на два куска!
Грустно стало Сережке. Прошли шагов двадцать, сказал он, чтобы утешиться:
— Продавай, я еще найду — чугунную…
10
За станцией дымились жарники[4]. Пахло кипяченой водой, луком, картошкой, жженным навозом.
Тут варили, тут и «на двор» ходили.
Голые бабы со спущенными по брюхо рубахами, косматые и немытые, вытаскивали вшей из рубашечных рубцов. Давили ногтями, клали на горячие кирпичи, смотрели, как дуются они, обожженные. Мужики в расстегнутых штанах, наклонив головы над вывороченными ширинками, часто плевали на грязные окровавленные ногти. На глазах у всех с поднятой юбкой гнулась девка, страдающая поносом, морщилась от тяжелой натуги.
Укрыться было негде.
Из-под вагонов гнали.
Около уборной с двумя сиденьями стояла огромная очередь больше, чем у кипятильника. Вся луговина за станцией, все канавки с долинками залиты всплошную, измазаны, загажены, и люди в этой грязи отупели, завшивели, махнули рукой.
Приходили поезда, уходили.
Счастливые уезжали на буферах, на крышах.
Несчастливые бродили по станции целыми неделями, метались в бреду по ночам. Матери выли над голодными ребятами, голодные ребята грызли матерям тощие безмолочные груди.
Постояли Мишка с Сережкой около чужого жарника, начал Мишка золу разгребать тоненьким прутиком. Баба косматая пронзительно закричала:
— Уходите к черту! Жулик на жулике шатается — силушки нет.
Мужик в наглухо застегнутом полушубке покосился на Мишку.
— Чего надо?
— Ничего не надо, своих ищем.
— Близко не подходи!
На вокзале в углу под скамейкой лежал татарченок с облезлой головой, громко выговаривал в каменной сырой тишине:
— Ой, алла! Ой, алла!
В другом углу, раскинув руки, валялся мужик вверх лицом с рыжей нечесанной бородой. В бороде на грязных волосках ползали крупные серые вши, будто муравьи в муравейнике. Глаза у мужика то открывались, то опять закрывались. Дергалась нога в распущенной портянке, другая — торчала неподвижно. На усах около мокрых ноздрей сидела большая зеленая муха с сизой головой.
Сережка спросил:
— Зачем он лежит?
Мишка не ответил.
Кусочек выпачканного хлеба около мужика приковал к себе неотразимой силой. Понял Мишка, что мужик умирает, подумал:
— Хорошо, если бы этот кусочек стащить! Народу нет, никто не видит. Татарченок вниз лицом лежит. И увидит — не догонит. Себе можно побольше, Сережке поменьше, потому что он и сам поменьше.
Прошелся Мишка от стены к стене, мельком в окно заглянул. Ноги вдруг ослабли от сладкого ощущенья первого воровства, лицо и уши стали горячими. Ощупал Сережку невидящими глазами, торопливо шепнул:
— Погляди вон там!
— Где?
— Там, за дверью.