Разложился Мишка мыслями хозяйскими в темном набитом вагоне, накидал в уме пудов с фунтами, про Сережку вспомнил.
— Плохой он был, слабосильный.
— А ты?
— Я маленько потверже.
В это время мужик какой-то дернул за ногу.
— Ты, мальчишка, куда едешь?..
Мишка не откликнулся.
Опять мужик за ногу дернул.
— Спишь, что ли?
Мишка притворился: пускай думают, что он спит. Можа, про него станут говорить: это интересно.
А мужик ругается другому мужику:
— Зачем мы посадили этого товарища? Выкинуть надо к черту.
Другой мужик говорит:
— Выкинуть его нельзя: орта-чека посадила.
— А зачем нам орта-чека? Мы заняли вагон, мы должны и думать о нем. Хорошо настоящего человека посадить, тот заплатит, а с этого чего возьмешь?
Устроил Мишка ладонь трубкой, слушает.
— Неужто такое право имеют — из вагона выкинуть?
Опять сказал другой мужик первому мужику:
— Лучше не связываться с этим мальчишкой. Шут его знает, кто он такой! Можа, родственником приходится орта чека? Выкинь — попробуй, и не развяжешься потом.
Слушает Мишка в темноте, улыбается.
— Ага, боитесь маленько!
Спорят мужики, что им с Мишкой делать, а Мишка нарочно похрапывает, будто не слышит.
— Ругайтесь! Я теперь все ваши мысли знаю…
Опять другой мужик говорит первому мужику:
— Гнать мы его не будем. Вылезет он на двор завтра утром больше не пустим.
Мишка похрапывает.
— Думайте! Ни за что не слезу, два дня буду терпеть…
Через час и мужики потыкались головами друг на друга, угомонились.
Легла темнота непроницаемая в закупоренный вагон, перепутала руки-ноги. Перестали и бабы возиться, стиснутые мужиками.
Ползет по изволокам паровоз, на подъемах громко вскрикивает. То разбежится на несколько верст, то медленно-медленно покачивается, колесами постукивает, а под мирный стук колес вяжутся и рвутся засыпающие мысли у притворившегося Мишки.
— Еду, еду — раз!
— Ловко, ловко — два!
— Так-так-так! Так-так-так!
— Молодец, молодец!
— Ты приедешь, ты придешь!
— Раз, раз, раз!
— Не робей, не робей, не робей!
— Ремень-ножик! Ремень-ножик!
— Пуд-пуд-пуд!
20
Оренбург.
Пасмурное утро.
Прохватывает ветерок.
Сидит Мишка в уголке, из вагона не выходит. Надо бы в город сбегать, на двор маленько сбегать — разговор ночной не пускает. Ладно, потерпеть можно.
Мужики разложились с жарниками около вагонов, ведра повесили. Кто жарит, кто парит — так и бьет капустой в нос. Бабы картошку чистят, мясо режут, огонь губами раздувают. Денежный народ собрался в Мишкином вагоне.
Принес мужик четыре дыни, начал сдачу пересчитывать. Увидал Мишку в углу — отвернулся. Другой мужик табаку мешок притащил: табак здорово по дороге идет. За каждую чашку — пятьсот, а киргизы ни черта не понимают. Шутя можно сорок тысяч нажить, и сам будешь бесплатно покуривать.
Еще двое самовар притащили, машинку для керосину — обед готовить, сапоги с наделанными головками, три топора.
Все утро бегали по оренбургским базарам, набили вагон сверху донизу: табаком листовым, табаком рассыпным, самоварами, ведрами, чугунами, топорами, пиджаками, ботинками, юбками — повернуться негде.
Еропка, мужик маленький, тоже из Бузулуцкого уезда, подцепил часы «американского» золота. Сказал кто-то — часы хорошо в Ташкенте берут — он и купил за двенадцать тысяч. Глядел-глядел на них — головку свернул. Стали часы — нейдут. И к правому уху, и к левому уху прикладывал их Еропка — нейдут. Пропали двенадцать тысяч — кобелю под хвост выбросил.
Или оттого, что часы нейдут, или еще какое горе ущемило Еропкино сердце — увидал он Мишку в вагоне, рассердился.
— Чей это мальчишка едет здесь?
И мужики словно сейчас только увидели Мишку.
— Кто его посадил к нам?
— Ты куда едешь товарищ?
Поглядел Мишка на мужиков, поправил старый отцовский картуз, говорит, как большой настоящий мужик.
— Еду я в Ташкент, дядя у меня комиссаром там.
— А сам откуда?
— Сам я дальний: Бузулуцкого уезда.
— Какой волости?