И вдруг видят, весь сыр-бор из-за Тэванова брата. Машина всегда под рукой, кроме того, тайный патриотизм в нём семейный крылся — у Среднего Чёрного, не иначе, имелись точные сведения, а сами они понаслышке только знали, что Само в Заводе жену и двух детей оставил. Обсудили всё, взвесили, из онемевшего, безмолвного рта план вырвали, а план Тэвана был таков: найти дом жены в Заводе, из алиментных бумажек взять адрес и с адресом поехать в этот самый Ташкент… если в Ташкенте, то в Ташкент, если в Самарканде или Баку — в Самарканд или Баку.
Старший Рыжий выкатил грудь, прохрипел:
— Пожалуйста, — сказал, — оплати дорогу, всю Россию переверну, из-под земли достану, приведу. Дай бог жизни военкоматам, — сказал, — чтобы военкомат солдата потерял? Да никогда. Войну объявлю, по линии комиссариата под конвоем твоего Само пригоню. Пригоню мерзавца, — сказал, — сядем и копейка по копейке счёт составим, сколько на что потрачено.
Стоя перед ним, маленький, красивый и безответный — шевельнул потрескавшимися губами Тэван, согласен, мол, но видно было, что сердцем — против. Кто поймёт любовь и вражду стервы Шушан — хлопнула по коленям:
— А Надю-то не берёте? Бедный ребёнок, сколько лет в этой закрытой крепости, в этой тюрьме лица человеческого не видела. Моей невестке деньги на дорогу даю я, — объявила, — повезёте и обратно с собой привезёте.
Впервые глянул матери в лицо, сказал (Старший Рыжий):
— Уж какова свекровь, такова и невестка.
Мать давай оправдываться:
— Да что я тогда понимала, двадцать лет мне было, отца твоего на войне убило.
Но Старший Рыжий на дело, по всей вероятности, глубже смотрел и речь свою перед конторскими дверьми как следует закалить успел, сказал:
— Тебе что говорят, усваивай: ежели ты свекровь, тебе и невестка под стать.
Мужа послушалась (Надя), ушла в дом, но изнутри, видно, клокотала, выскочила, лицо красное, выпалила:
— Ты по-русски не знаешь, как дорогу спрашивать будешь?
Ответил:
— Уж как-нибудь. А вообще-то рубль дашь — любую бумагу переведут, за три рубля мягкую постель постелют, так что не проблема.
Сказала:
— Брат твой в августе десять рублей получил — ты чьи это деньги, как хан, тратишь?
Ответил:
— Был бы умным — тысячу бы получил, кто его за руку держал.
Сказала:
— Как раз умный, потому и… — Она не смогла продолжить мысль на нашем наречии, перешла на русский и обрушилась на наши тутошние нравы. Подсолнухи их края, большая речка, смех, всё время смех, песня девушек, сидящих над рекою у обрыва, тёплая луна их края… и бабушка ни разу не скажет «где была» или «ложись спать вовремя», она заплакала: — Хлеб общим был, и радость была, — сказала, — а вы радости враги.
Старший Рыжий сдал позиции.
— Пожалуйста, — сказал, — найди кого-нибудь, кто за тебя твои дела сделает да за ребятишками последит, и ступай, в данную минуту мы все тут свободные граждане.
Словно и не плакала, словно просто умылась, глаза вытерла, улыбнулась, сказала:
— Трактор всё равно сломан, мой муж подоит маминых коров, мама подметёт школу, мои Зина с Зоей последят за Акопиком, пока бабка из школы придёт.
«Бабка» и «мама» заплакала и сказала:
— И за Акопом посмотрю, и Зину с Зоей причешу-одену, и классы подмету, и коров подою. Привяжу к спине ребёнка, с собой в школу возьму и на ферму возьму, раз случай выдался — иди.
Словом, все были здесь, но сердцем никто здесь не был, все рвались отсюда прочь.
Перед невесткой стала оправдываться, сказала просительно:
— Только не говори, не говори, доченька, что мы против радости, или думаешь, бедовая Шушан своих трёх красавцев, ругаясь да пререкаясь, растила? Нет, с песней, напевая, а как же, мой муж погиб, но траур в чужом доме был, не в моём. Пастух этот свидетель — чистый овечий сыр одна только семья Коротышки Арташа в селе ела, да гости из города и ещё мои сироты. Хотите, — сказала, — свистну, старый спектакль сейчас увидите?
Звонко крикнула: «Агу-у-ун», спустилась с тахты, руками в несуществующие бёдра упёрлась и позвала: «Агу-у-ун, ты что это, мужа в дом затолкала и молчишь, не слышишь, что ли?» — лицо раскраснелось, расхорошелась вся, глаза наполнились прежней любовью и стервозностью, и Старший Рыжий, сам известный петух, услышал в её голосе тайное приглашение и фальшивое недовольство одинокой безмужней женщины, он улыбнулся, подумал про себя: «Влеплю ей, точно», и некоторые покойники-мужчины на кладбище и даже старый дед Симон у себя дома услышали этот особый клич — живыми-здоровыми в село вернулись всего пять-шесть ребят (на горстку ребят целый колхоз вдов), — мучаясь над куском мяса, дед Симон проворчал под нос: «Чтоб тебя, старости не знаешь…» — «В этом твоём благополучном доме и моя доля есть, и моя, говорю — крикнула, — Арменаку твоему грудь ведь давала, слышишь, грудью твоего сына кормила». — «Это как же, ахчи?» — крикнул в ответ дед Симон. «Чтоб вам пусто было, святыми прикидываетесь, — ответила, — неблагодарные, или скажешь, Арменака твоего не кормила грудью?» — «Что же у него, матери своей не было, что с матерью-то его случилось?» — «А то и случилось, — ответила, — что из страха перед твоей богобоязненной матушкой молоко у неё перегорело на моих глазах». И для всех в эту минуту, кроме русской невестки, она была той прежней, словно и не менялось ничего, но вообще-то, конечно, постарела — постарела, потускнела, погасла.
Средний Чёрный. От горшка два вершка, с топором в руках набросился на цветущее грушевое дерево и рубил его, дерево было ихнее, но росло позади симоновского дома — как четырнадцатилетняя девочка, расцвело, украшало дом Симона — не должно украшать! Глядя на эту сознательную злобу, трое симоновских детей съёжились возле забора и чувствовали, что топор бьёт по живому их отца Симона. Силёнок в Среднем Чёрном мало было, не мог дважды по одному и тому же месту попасть, сам чуть больше топора был, в тот день не кончил рубить — оставил на половине, постукивая топором по забору Симона, спустился в село и в сельсовете, держась за подол матери, сказал: «Их забор не имеет права проходить по моей земле»; он и на следующий день рубил, и потом ещё много дней, и сколько помним — он или цветущее дерево рубит (зелёные листья, два-три пучка белых цветов), или за Ашотовой коровой гонится. Председателя сельсовета заставил прослезиться, председатель на войне руку, можно сказать, потерял, сухорукий и очень склонный к слёзам человек был, вздохнул: «Что мне тебе сказать, сынок, чтоб рука у того отсохла, кто твоего отца убил». Но Средний Чёрный был неумолим и ненавидел Симона, и этого сухорукого человека, и всех, кто вернулся с войны, всех до одного; он ударил корову топором, корова лягнула его — стерва взяла ребёнка за руку, пошла в сельсовет жаловаться на Ашота, высунулся из-за подола матери, сказал: «Хоть ты и Сельсовет, но не имеешь права на меня кричать, пусть мой отец вернётся, он и кричит». Это «не имеешь права» Шушан из центра принесла, от своего отца — милиционера Тиграна, а ребёнок от Шушан перенял. Лесничество у Тиграна отобрали, передали одному чахоточному, из заслуженных, то есть у кого перед государством заслуги имелись, и, чтобы он раньше времени не умер, пусть дышит, сказали, чистым воздухом, пусть питается тайком мясом дичи, пусть живёт сколько может, а самого Тиграна взяли в центр милиционером, оторванный от дома, он питался одними рыбными консервами… шли годы, и он, сжав зубы, разъярённо ждал, когда наконец чахоточный протянет ноги, но тот не спешил умирать.