Ребёнка не ударил, по ножке тахты стукнул, но, считай, что отца на глазах ребёнка и ребёнка на глазах отца — обоих побил и унизил, честное слово. Тэван чуть не задохнулся, так ему стало горько, забыл даже, зачем пришёл, и повторил:
— Это самое, и верно, чего не в школе?
Матери не было, чтобы расцеловала, растормошила, подняла с постели и сладким чаем напоила, то ли будильник не зазвонил, то ли мальчик звонка не слышал, — как ягнёнок, не понимал ещё, что сирота он, потёр сонные глаза, улыбнулся, сладко зевнул.
Сказал (Рыжий):
— Напрасно деньги тратишь, в Ташкент идёшь, вот тебе готовый Само.
А он решил — даже если они двое на земле останутся, не отвечать на его слова, не соглашаться, не возражать, вообще рта не раскрывать, но не выдержал — красивое лицо поднял, глаза закрыл, сказал:
— Это почему же Само и чем плох Само, чем хуже других? — то есть хотел сказать, почему это мы все — и дети наши, и отцы — почему это у нас в роду все Пыльные и Само, а вы, все до единого, — сплошные удачники.
Не ответил, не обратил даже внимания, сказал:
— Книжку, или что там должен взять, бери, выходи, Допустил, что Тэван самостоятельный человек и может свои домашние тайны иметь, то есть не захотел узнать, где тот сберкнижку прячет, повернулся, вышел из комнаты. Спросить бы его — ты своего ребёнка, когда тот спит, сапогом пинаешь или же осторожно укрываешь одеялом?
Сберкнижку он прятал за материной фотографией, Вардо в другом месте прятала, но девочка от брата перепрятала и про новое место тихонечко отцу сказала, как светлой памяти мать тихонечко на ухо шепнула — та штука, дескать, за бабушкиной фотографией. То есть как раньше бабка прятала в кармане передника кусок сахара или две-три конфеты, точно так же хранила теперь деньги.
Как точно подметила их пришлая невестка, наши местные цмакутские вожаки выстраивались плечо к плечу перед конторой, перед местным условным правлением. Условным потому, что заполнить бумагу и внизу размашисто подписаться — могли, но печати своей не имели, Овит отобрал у них печать, подписанную ими справку полагалось отнести в Овит, а уж Овит печатью мог удостоверить её правильность, а ежели, скажем, Овит печати не ставил, это значило, что здешние подписи и свидетели — нуль. Мураденц-дед держал большое поголовье овец и был человек с достатком, из расчёта — каждому сыну по комнате — длиннющее помещение выстроил; нашему местному руководящему составу приволье, но сознательная привычка заставляла их смыкаться плотным рядом перед лицом захватчика — соседнего Овита. В конторе, в центре балкона одна доска в настиле сломалась и безобразно провисла — они всё время помнили, что это неудобно и опасно, даже мастеру Симону дали знать, чтог бы взял инструмент, пришёл, подлатал, но ответа не было, старик полагал, наверное, что свой долг перед обществом уже выполнил. Телефон находился тут же; на то, чтобы отнять у нас телефон, имелся сильный кандидат из овитовских: хотел взять у нас линию, провести на мамрутские покосы, в хлева, но руководство центра пока ещё остерегалось нашей возможной жалобы; мы — это всего лишь мы, конечно, но ведь могут же и у нас случиться неотложные, скажем, роды, какая-нибудь ценная идея может ведь и нам в голову прийти… да просто в конце концов какую-нибудь весть получить или, наоборот, сообщить. Памятник погибшим ребятам был здесь же, тоже был на этом же пятачке — на средства живших в городе цмакутцев и на поступления от субботника Мелик Смбатыч организовал, отдал покрыть бронзой. Магазин тоже был здесь и был открыт, Ашота не отпускали домой, держали магазин открытым: существовало предположение, что в любую минуту может случиться что-то сверхважное и соответственно может понадобиться угощенье. Перед началом и концом уроков звенел школьный звонок, это был наш старый медный колокольчик, но теперь уже он не возвещал о тревоге и трепете, о ребячьих возбуждённых голосах и радости — при каждом звонке наши цмакутские вожаки, стоя перед конторой, взглядывали на часы, чтобы проверить, не извлекают ли учителя какой-нибудь выгоды себе, не сокращают ли уроки, поскольку выгодой для учителя может быть только то, что он мало позанимается и скорее уйдёт домой.
Завклубом, прибивая к стене клуба плакат, поранил палец, — сунув руку за пазуху, пришёл, занял своё место. Итак, первый с краю — завклубом.
Второй — ответственный за топливо: представителю из центра он нажаловался — раскритиковал за нерадивость овитовское руководство: дескать, наши трактористы и вообще механизаторы, расходуя топливо, каждый раз едут для заправки в Овит. И по требованию центра овитовское руководство вынуждено было прикатить сюда две цистерны горючего, а чтобы наша скотина не тёрлась тут, цистерны обвели железной сеткой, приделали дверцу и с великим неудовольствием вручили жалобщику ключ, а ключ этот был на колечке, и он с утра до вечера крутил это колечко на пальце, то в одну сторону, то в другую; вручая ключ, овитовское руководство выразило недовольство: вместо одного двух кладовщиков теперь вынуждено держать, на что им было отвечено — пусть, дескать, весь склад к нам переходит, мы тоже не хуже вас село, то есть ежели мы станем центром, не хуже вас руководить сможем, вот так.
По праву следующим должен был стоять Старший Рыжий, а уж потом только лесничий, но Старшего Рыжего здесь нет, больше того, из-за Старшего Рыжего руководящая ставка по молочным продуктам из Цмакута уплыла, центр назначил на это место овитовца, а Старший Рыжий задумал спихнуть дядю с должности лесничего, дядю спихнуть, а самому занять его место; но у дяди в центре Мелик Смбатыч, и если сейчас Мелик Смбатыч с друзьями поднимает где-нибудь тост и пьёт «за этот стол, за эту скатерть-самобранку и за её создателя», считай, что пьёт за отсутствующего-присутствующего лесничего. И всё же, поскольку Старший Рыжий уже готовый сформировавшийся руководитель и подчинённого из него уже не сделаешь, его свояк замышляет ему должность завклубом (был бы учитель русского немного дальновидным, сообразил бы, что и он в опасности); да и не учитель один в опасности, — а этот Рубен со своим рубильником-носом — сел да и написал в Москву письмо на имя министра обороны: дескать, в книге у маршала Баграмяна налицо такие-то и такие-то неточности; что, по его рядовому мнению инвалида второй группы, многоуважаемый маршал, который тогда был полковником, на такой-то и такой странице день и месяц неправильные назвал. Мы было подумали посредством почтальона изъять это письмо, а потом подумали — нет, зачем же, пусть идёт, вдруг да какая-то польза нам из этого выйдет: если в министерстве обратят внимание и поинтересуются, кто это-де написал, мы отсюда оповестим, что письмо написал действительно участник войны, инвалид-пенсионер, который к тому же от нас зарплату как полевой сторож получает, да зимой в горах Галача и Воскепара хлева сторожит, за это ещё получает. Оставив без присмотра ячмень и овёс в полях, Рубен знай себе строчит свои собственные военные мемуары, а Старший Рыжий на его месте загнал бы гусей и ягнят и телят односельчан в хлев, хлев бы тот запер — и, крутя на пальце ключ, пришёл, стал возле конторы, на своё прежнее место: и были бы бразды правления в какой-то мере — не так, как прежде, конечно, но всё-таки — в руках Старшего Рыжего тоже, и сделал бы Старший Рыжий сторожевую должность в нашем селе особо важной — и при коне.