— Чтоб тебя, — сказал, — обожгло ведь, в пустой желудок льёшь и не подумаешь, что три дня крошки в рот не брал. Неспелую одну мушмулу у попа сорвал, вот и вся моя еда за три дня.
Наши соседи азербайджанцы объяснили нам, что топором разделывать овцу преступление, топор крошит кость, а надо по всем косточкам-сухожилиям, играючи ножом нужно резать. Арьял отрезал два-три кусочка и:
— Долой! — сказал, — ас-становись, Караян! Голова у тебя валится с плеч…
Но Другой за дело всё равно не брался: в знаменитом своём синем костюме, руки в карманах, расхаживал возле угнанных-пригнанных овец и как-то вчуже разглядывал их, то ли овцы были какие-то не такие, то ли сам он. Муж и жена, Арьял и Софи, переглянулись и сказали друг другу без слов: что это с ним такое, если вожжа под хвост, загосподинился если, то ничего, у нас у всех такой день выдаётся, но если он свою вторую жену вспомнил, ту, что недолго с ним была, временную, так сказать, если он её вспомнил и купленный ею костюм надел, тогда мы ни при чём, и пусть он об этом сам с собою рассуждает да с семьёю брата. Софи по-домашнему, по-свойски отчитала его, пойди, мол, переоденься да возьмись за дело, но он поворотил к ней красивое лицо и посмотрел недовольно, мол, мужу своему приказывай, а потом и вовсе на бедную новую невестку, раскрасневшись, наорал — соображать, дескать, надо, утопила ребёнка в арбузе.
— Неси, — сказал Арьял Софи, — неси бутылку, просветимся. Три ночи, шутка ли, ноги наши сами, можно смазать, находили дорогу.
Он отпил из рук Софи два-три глотка, засмеялся и повалился на траву:
— Посмотрел на этот курдюк, вспомнил — курдюк, братцы, сплошной курдюк, плечо подставляешь и лицом в это самое зарываешься.
Но Другой, по всей вероятности, намерен был испортить настроение Арьялу тоже.
— Ну и что с того, что пригнал, — сказал, — чьи это?
Ну, думаем, или не своих, чужих пригнали, или не так подсчитали, но он другое хотел сказать: чьи бы ни были, пускай хозяева сами придут и разбираются, мне что. И снова поднял красивое лицо и глазами по-своему похлопал.
А Арьялу всё нипочём — смеётся осоловелый, и уж кто как учил, мастерски не мастерски, про всё забылось, откуда ни попало нарезал мяса, пошвырял в кастрюлю.
— Идите сюда, — говорит, — ты, невестка новая, ближе подходи, чтоб слышала, Арьял кино видел, сейчас всё вам расскажет. Тэван, ты джархечский монастырь видел? Тот, что называют Агарцин? Баба, ребята, ещё баба и ещё баба — и все туристки, и все инженеры. Ас-становись, Караян! Извиняюсь, это в армии мы были Караян. Эй, парень! Воздушный поезд такой устроили, по воздуху с неба спускаются, на плечи Арьялу садятся. Баба, баба, баба, баба, ещё баба — тяжёлые, Арьял их подхватывает и на лошадь сажает, а аппаратчик фотографирует. Арьял протягивает руки — та, что уже сфотографировалась, снова прыгает Арьялу на плечи — это Люся. Арьял поправляет шапку на голове и стоит наготове — это Дуся, это Надя. Одна, ещё одна, третья, десятая — Арьял вспотел, весь в мыле плавает, но неудобно ведь, народ кругом незнакомый, пот сам обратно и всасывается. Неспелая мушмула в горле застряла, чёрт бы её хозяина побрал. Одна девушка с шапкой Арьяла на голове сфотографировалась, девушка была или баба — про это уж она сама знает, но что лошадь под тридцатью женщинами была и что фото снимали, тут уж даже клясться не стоит.
Правду говорил или нет, но, как видно, это и была самая большая удача Арьяла. Ну, Софи, она жена, ему ещё в Джархече было известно, что на этот его рассказ Софи подожмёт губы и сделает вид, что не слушает, но Тэван — он не обрадовался и от себя ничего не прибавил, не приукрасил рассказ, напротив:
— Ты про что это рассказываешь, не пойму.
А это кино, видно, и в самом деле было, и Арьял пошёл рассказывать по второму разу:
— Я говорю тридцать — ты сорок представь, Арьял плечо подставляет, на лету их подхватывает, на лошадь сажает, а фотограф снимает.
Глаза прикрыл и:
— На какую ещё лошадь?
Арьял голову опустил.
— А кляча дяди Симона, — сказал.
— А теперь она где же?
Виновато улыбаясь — Арьял:
— Ремень свой с шеи снял, сказал ей — иди… наверное, пришла уже.
— Так и скажешь Агун, скажешь, в джархечском овраге ремень с шеи снял, сказал — спасайся, уноси ноги от всяких здешних воров — волков, а я сам сажусь в полный народа автобус и не знаю, зачем и куда еду. — И привычка у него такая: глаза закрывает и поворачивает к вам лицо, на закрытых глазах веки слегка подрагивают, ну а белые тонкие губы, их твёрдость — от здешней погоды.
— Что мы Агун скажем, — сказал Арьял, — нами ещё не очень продумано, извиняемся.
— Ну так и заткнись тогда.
Но Арьял тут же снова рассмеялся:
— Айта, а что же мне говорить, если я подхватил и поднял, что говорить-то?
На это глупое зубоскальство Тэван поднял палец, но так и остался стоять с поднятым пальцем, а Арьял — с открытым от восхищения ртом. Значит, так, день был погожий, в лесу сколько ясеня и клёна было — все красные и жёлтые стояли, и над всем белым светом простирало лучи мягкое осеннее солнце. Поверх большой ачаркутской чащи, прямо посередине старого Нав-урта, в самой сердцевине, на таком друг от друга отдалении, что тот, кто увидит их, поймёт, что не две их, а три, и в то же время так близко друг от друга — что понимающий только поймёт, что это их старый союз трёх, — высоко задрав головы, стояли: красногривый жеребец Ростома, старая кобыла дядюшки Авага и красная кляча Симона, последние лошади Цмакута, — они на другой стороне паслись-паслись в оврагах и взошли на Нав-урт, и прежде чем спуститься на этой стороне в долину, на минуточку застыли, окаменели перед нашей знакомой, нашей родной, нашей уже постаревшей родиной, которая уходит вдаль скошенными полями, пашнями, лесами, опушками и единичными деревьями, идёт, идёт так и доходит до тёплых туманов Кры.
Значит, с чебрецом, с солью — и, у Софи был припрятан лук, с луком, значит, почти что, представьте, в собственном соку, то есть почти без воды, совсем как городские гости, когда отгоняют нас от нашего котла и сами на свой городской лад готовят хашламу, — вот совсем так поставили на огонь мясо, и его сладкий дух уже поднялся и стоял в воздухе, а сами они сидели тут же и ждали, когда будет готово, и Арьял принял вину на себя, сдвинул в сторону козырёк фуражки и посмотрел поверх большой чащи Ачаркута на старый Нав-урт, на то место, где он бросил лошадь, то есть дал ей почти что пропасть и таким образом присоединился к виновникам того, что наши горы опустели, вымерли вчистую, — он сдвинул шапку на затылок и замер от восторга.
— Гезынхаднем, — сказал, по-азербайджански сказал, восхищённый, — судьба, говорю, судьба.