Тогда же она разучилась плакать.
В старину именно таких, бесслезных, отдавали обучаться доходному ремеслу плакальщиц. Но отец был в партии, в свободное время переводил с русского на узбекский О. Генри, а о будущем дочери начинал думать, только отбывая повинность на родительских собраниях. Сама Лаги, разумеется, на этих собраниях не бывала — но помнила, поскольку где-то недалеко от них протекал второй рукав ее памяти. Вода в этом рукаве была ее слезами — обиды, боли, восторга, — этих слез она никогда не сможет выплакать.
Отец сидит за школьной партой, подперев бухгалтерскими ладонями маленькое неряшливое лицо, в то время как Лаги лежит одна в вечернем доме и слушает, как во дворе голодные птицы воруют виноград. Разучившись плакать, Лаги перестала расти. Метр пятьдесят семь, папа-мама плохо поливали. Отметки на дверном косяке, которые, улыбаясь, делала Барно-опа, отец под горячую ремонтную руку замазал ядовитой эмалью. Оставался невидимый рост, бесконечный, как сказки народов мира.
Кто скользил по ней сухими губами во сне? Кто обнимал ее сильными, как нагретый мрамор, и мягкими ладонями? Память Лаги не умела помнить счастье, не умела говорить о нем, не знала подходящих слов. Подростком Лаги много, отвратительно много читала, выбирая книги с самыми твердыми переплетами — чтобы использовать их как ширму между собой и другими. Слова из книг не помнила, запоминала книги, чувство защищенности, огражденности, создаваемое ими. Она строила из этих книг дом, подгоняя друг к другу и склеивая слюной обложки, — при чтении слюноотделение становилось особенно сильным. В десятом классе Лаги почувствовала, что дом построен, новые книги служат только архитектурным излишеством. Она продолжала читать, но уже без страсти, без поглаживания рукой по надежному, как мужское плечо, переплету.
Теперь в построенный дом нужно было завлечь мужчину. Лаги наусьмила брови, надушилась оставшейся от Барно-опы «Красной Москвой» и выглянула в окно. За окном был двор; октябрьские воробьи, испугавшись Лаги, взмыли вверх, смеясь сквозь застрявшие в клювах сухие виноградины. Потом вернулся с очередного родительского партсобрания отец. Громыхая, поставил под навес трофейный велосипед и, не видя ни Лаги, ни ее дома, прошествовал в крытый шифером туалет. Стояла спокойная осень. Мужчин нигде не было. Медленно и бесполезно выдыхалась «Красная Москва».
Лаги прищурила глаза, вернулась во внутренние покои нового дома, нашарила в полумраке первую попавшуюся книжку и без всякого аппетита начала читать. Через пару минут выяснилось, что это забавно переведенные отцом «Дары волхвов», издательство «Ёш гвардия».
Свекровь спала, и по выражению ее толстого лица невозможно было разобрать, что ей снилось. Это знал, наверное, сидящий неподалеку лысый ангел ее сна, но он был занят вслушиванием в радио. Бормотание время от времени перекрывалось то футбольными воплями, то выныривающим из какой-то проруби симфоническим оркестром; судя по шуму, половина оркестрантов принималась делать друг другу искусственное дыхание. Тогда свекровин ангел раздраженно поднимал глаза и смотрел на кухню. Там над нелепым сооружением из нескольких «Наук и жизней» сидел на корточках другой ангел сна. Глаза у него были открыты, и поэтому он ничего не видел, и его книжный домик постоянно разваливался. Открытые глаза означали, что человек этого ангела не спит.
Оркестр снова исчезал в проруби, утащив за собой несопротивляющихся футболистов с болельщиками, и диктор продолжал рассказ. Свекровин ангел отрывал послушно закрытые глаза от кухонного ангела-бездельника и снова припадал к эфиру, напоминая монгольского диссидента, ловящего «Голос Америки».
Диктор говорил: «…Когда воды в кранах не было особенно долго, женщины отправились в баню. Чтобы не привлекать взгляды к обозначившейся беременности младшей женщины, старшая расщедрилась на отдельный номер. Правда, была еще причина — резкий запах кислого молока, которым мазали волосы в общем зале, сидя друг перед другом на корточках в бесконечных беседах. Этот запах был запахом ее прежней жизни, в котором не было ареста отца, писем отцу народов, войны, смерти отца, смерти отца народов, реабилитации отца, окончания училища и безупречной деятельности, результатом которой стали почетные грамоты. Этот кислый запах брал на себя смелость заявлять, что всего этого, по сути, не было. И, будучи запахом раннего детства, он имел на это право.
Но оказалось, что в номере кислым молоком пахнет даже сильнее. И раздевшаяся невестка оказалась совсем не такой толстопузой, чтобы так уж бояться общественного мнения из общего зала. Там всегда пар, и каждый занят только собой, своим телом и своими словами, которыми перебрасываешься с чьим-то телом напротив…»