— Ахти, упомню ли! — проговорила Авдотья.
— Авось Бог памяти прибавит на сей раз… Ступай с Богом, а я здесь еще маленько помогу золотом довышивать-докончить убрус, что царице Марья поднесть должна в подарок.
Старуха хотела выйти.
— Погодь, погодь еще маленько! — окликнула ее Анастасия Федоровна. — Еще кой о чем сказать запамятовала. Иди к Ивану да скажи, чтоб он из медуши[18] выкатил бочки с медом да олуем[19]… Да выбрал бы те, что пополнее, не начаты еще, а начатых пусть не трогает. Опосля пусть и бочонки с винами заморскими: романеей, бастром и мальвазией повыкатит. Тоже что пополнее. Наливочек тоже пусть не забудет… Ну, иди с Богом… Коли еще что надумаю, кликну…
Авдотья вышла, а Анастасия Федоровна прошла в комнату, где множество девушек были заняты работой: кто спешил докончить что-нибудь из приданого боярышни, хоть и не по обычаю было то, что приданое еще не отвезено, да что делать, вся свадьба спешно так вышла, что и оглянуться не успели; кто трудился над убрусом, предназначенным в подарок царице. В числе их сидела и невеста, Марья Васильевна. Медленно и равномерно двигала она иглою, дошивая какую-то вышивку, и узор тонкою цветною нитью постепенно вырастал под ее искусными руками. Руки деятельно работали, но голова не участвовала в этой работе: с того самого дня, как мать сказала ей о сватовстве Ногтева, Марья Васильевна была словно в чаду… Как сквозь сон, помнит она лицо своего нового жениха, так же, как и девишник, на котором веселилась не она, а ее подруги. Теперь она была странно спокойна и равнодушна ко всему. Горе, радость — одинаково не волновали ее.
Когда мать вошла в комнату, Марья Васильевна, казалось, была поглощена своей работой. Только бледность лица дочери да черные круги, окаймлявшие глаза, поразили Анастасию Федоровну.
«Ахти, — подумала она, — извелась совсем девица! Узнать нельзя… Кажись, ей эта свадьба хуже ножа острого. Как бы еще чего на столованье[20] с ней не приключилось, скажут: «порченая», тогда мне и отцу и веселье[21] не в веселье».
— Ну, что, дочушка, — ласково обратилась она к Марье Васильевне, желая ее развлечь, — немного уж тебе в девицах быть осталось: не оглянешься — и под венец с князь-Данилой.
Боярышня словно очнулась от сна. Видно, далеко и от девичьей, и от приготовлений к свадьбе витали ее мысли.
«Сегодня свадьба… Ох, Господи, Господи, какой тяжкий крест посылаешь ты мне»! — подумала Марья Васильевна, и рука ее, державшая иглу с красной шелковинкой, слегка дрогнула.
Мать заметила своим зорким оком, как задрожала рука дочери, и приписала это усталости.
— Ты бы, Маша, пошла в свою светелку да поотдохнула бы… Какая тебе теперь работа, только измаешься больше. Подь, родная, да отдохни, а то теперь, чай, скоро и царица пожалует… Небось, запамятовала, что государыня матушка, Анастасия Романовна, к нам, как сваха твоя, приехать собиралась, до церкви тебя проводить. Поднимись в свою светелку, посиди в ней свои последние часы девичьи али приляг. Теперь уж недолго тебе в светлице своей быть — скоро покинешь ты дом отчий и матушку свою родимую, дочурка моя ненаглядная! — говорила Анастасия Федоровна, проводя рукою по золотистым волосам дочери, и голос ее слегка задрожал.
Не выдержало сердце Марьи Васильевны ласковых слов матери. Замерло, закалилось оно в горле и стало уже недоступно для него, но все-таки растаяло от ласки материнской. Поднялась с сиденья боярышня, кинулась на шею матери и зарыдала. Долго сдерживаемые слезы пролились.
— Полно, родная! Что с тобой! — с испугом воскликнула Анастасия Федоровна, пораженная этими неожиданными слезами. — С чего ты это? Али со мною расстаться жаль? Что делать! Такова уж судьба девичья! Полно ж, не плачь, касатка. Пойдем со мной, я провожу тебя в твою спальню… Утри же слезы: негоже плакать перед венцом!
Обняв дочь за плечи, она повела ее наверх к ее светелке.