Он словно хотел потоками крови залить свою совесть, и меч его не раз от клинка до эфеса дымился христианской кровью. Мурза Алей-Бахмет был истинным правоверным: мечтал о рае, наполненном гуриями, и лил, как воду, кровь христиан.
Но все до поры, до времени! Нельзя навеки усыпить свою совесть! Настанет час, заговорит она, и страшной свинцовой тяжестью налягут прошлые злодеяния на сердце отступника.
Пока же совесть Алея-Бахмета, казалось, молчала, и он продолжал неистовствовать. Однако, бывали приступы раскаяния. Часто ему, пламенному мусульманину, снился темною ночью христианский храм, наполненный молящимся людом. Несется из отверстых дверей храма заунывное пение, доносится запах кадильного дыма. Слышится голос старца-священника, а вслед за тем сотни голосов сливаются в один общий крик: «Анафема!»
А он, новый ханский мурза, робко стоит у притвора, хочет поднять руку для крестного знамения, но рука его падает бессильно: он слышит грозное проклятие, он знает, что это проклинают его — отступника от веры отцов.
Рыдания потрясают его грудь, он хочет в жаркой молитве принести покаяние, но его оглушает яростный рев толпы.
Он просыпается с влажными от слез глазами.
Кругом тихая ночь… Луч луны, проникший в палатку через откинутый полог, бросает свой свет на узор дорогого ковра, играет на осыпанной драгоценными камнями рукоятке татарской шашки.
Вспоминает бывший князь действительность, и он — грозный воин — плачет, как младенец, сокрыв свое лицо в мягкой атласной подушке.
А наступит день, прогонит свет солнца ночной кошмар, и снова суровый и спокойный несет мурза Алей-Бахмет смерть и разорение сотням христиан. И чем страшнее был кошмар, чем больше заставлял он изнывать ночью душу князя, тем жесточе Алей, тем более гибнет от руки его христиан, ненавистных ему, и нет пощады ни старцу седому, ни младенцу невинному.
Позднее все реже и реже стали появляться приступы раскаяния. Голос совести говорил все тише и тише и, наконец, замолк.
Мурза Алей-Бахмет, казалось, стал вполне счастливым: он был богат, знатен и любим. Он знал, что, когда, покрытый потом и грязью, усталый, вернется он домой с похода, его приветливо встретят два милых темных глаза, две белые руки обовьют шею, жаркий поцелуй почувствует он на своей щеке, и тихий голос промолвит: «Наконец-то вернулся ты, милый! Как ждала я тебя и тосковала в ожидании!»
И он забывал при этой ласке свою усталость, кровавые битвы и вражду. Весь мир для него был сокрыт в этих прекрасных очах, спокойствием веяло на него от них. Он спешил сбросить ненавистные ему в этот миг ратные, покрытые кровью доспехи и, опустившись на мягкий диван, отдыхал от трудов, покрывая поцелуями руки и лицо дорогой для него женщины.
Прошли годы, и еще больше счастья прибавилось мурзе Алею: два черноглазых мальчугана бегали и резвились в его обширном доме, оглашая его тишину веселым серебристым смехом.
По целым часам, бывало, любовался на них счастливый отец и смеялся, забавлялся вместе с ними, находя интерес в их детских играх.
— Отец! — кричал один. — Посмотри, не правда ли, я похож на грозного воина?
И ребенок, надев на себя тяжелый шлем отца и сгибаясь под его тяжестью, старался сердито нахмурить брови, чтобы придать свирепый вид своему нежному лицу.
— Батюшка! — хвастал другой. — Ты знаешь, я сегодня два раза объехал кругом весь наш сад на «Четырге», и так крепко держался на нем, что старый Сафа назвал меня славным наездником.
Отец знает, что «Четырг» — его старый конь — едва ноги волочит и никогда не сбросит ребенка. И грозный ханский мурза весело смеется, гладит черноволосую головку одного сына и хвалит другого за отвагу.
Привольно и радостно жилось бывшему князю Андрею Михайловичу в его новом отечестве. Забыл он Москву, и лишь порой, как сквозь сон, вспоминались ему лица бывших товарищей.
Он был доволен, счастлив; совесть его спала. Нужен был сильный толчок, чтобы пробудить ее.
Такой толчок не скоро, но нашелся и погубил грозного и жестокого ханского воина, мурзу Алея-Бахмета.
XV. Опять на Москве
Был седьмой час жаркого июльского дня. Хотя дул довольно сильный ветер, но он не умерял зноя: он был тепл и сух. Жар стоял уже не первый день — лето 1560 года выдалось сухое.