Запрокинув голову, посмотрел в небо, промытое ночным дождем. Странное небо среднего цвета, не белесое и не яркое, в нем просверками слюдяными — белые трещинки. То в одном месте сверкнет, то в другом, на краю зрения. И, как в стиснутой холодом московской зиме с грязными снегами на автострадах, отслаиваются от вселенной тончайшие плоскости, опускаются вниз, невидимые, только солнце лениво ведет по краешку пальцем луча, не боясь порезаться. И тогда — сверкнет и погаснет, чтоб сразу в другом месте. Или придумал все? А просто в воздухе влага стоит взвесью и раздумывает, то ли туманом стать, то ли росой пасть на сонные травы…
Но если придумал, почему снова в голове шампанское от этих невидимых плоскостей, что падают, проницая голову, распадаются на прозрачные осколки и ими связывают его со всем, что вокруг? Связывают, потому что часть их, через голову, через мозг — сразу в его кровь, а другие, такие же — в кровь глины и трав, кровь воздуха и ветра.
Когда в прежний раз это случилось — был разговор с Ники Сеницким. Витька тогда, не справляясь с водоворотами крови в жилах, все развернул по своему, сделал, сумел, против всех! И чем кончилось? Пропал Сеницкий, пропал, будто ненависть Витькина укусила его и отравила до смерти. Тогда казалось, именно он, этот несчастный слизняк, с его амбициями, ложью, шпионством, достоин ненависти. И что хуже его не бывает. И потому Витька имеет право ненавидеть. В полную силу.
Но вот он здесь, на дне тихой балки, сейчас перевалит за холм, сверяясь с бумажкой, найдет на улице Коммунистов дом номер 5. И там — Яша. Тот самый, что два десятка лет живет бок о бок с женщиной, которая отдавшей ему все. И он взял. Взял так, что теперь в лунные ночи она кричит и бьется, носит в себе память о том, чего не помнит — единственной доступной ей беременностью… А он ей приветы передает, ухмыляясь. Продолжая делать то же самое с девчонкой, что Даше в дочери годится.
Витька согнул руки и подставил ладони, глядя, упадут ли в них тонкие стекла жизни, разбиваясь неслышно, побегут ли по пальцам мурашки, закручивая в крови водоворотики ненависти, с которой так легко… Она ведет и командует. Думать не надо. И Яша, тварь, мерзавец, подонок — достойный ее объект.
Пустые ладони трогало солнце, грело чуть заметно, будто опасаясь, что не положено, зима ведь вокруг. Ничто не падало в них. Лишь по краям зрения продолжали сверкать тонкие блески.
— Сам, значит, — сказал степи Витька. Полез пустой ладонью под свитер, задрал футболку и погладил то место, где голова змеи.
— Ну, сам так сам. Осмотрюсь, ага. На месте решу. Только, хрен вы меня сразу-то скрутите! На крайняк, ты у меня есть. Ведь есть?
Держал руку на коже, под ней грудь опускалась и поднималась дыханием и сердце толкалось за ребрами. А больше — ничего. Ни быстрой щекотки раздвоенного языка, ни выпуклости продолговатой головы, ни шевеления.
— И ты, значит… — голос его дрогнул обидой. Но кашлянул и справился.
— Я попробую сам. Слышишь, тварь холодная? Я попробую сам! Один! Без всех и без тебя тоже! И — без ненависти попробую!
Снова поднял голову к небу и заорал, сжимая пустой кулак:
— Сам! Я — сам! Попробую!!!
Небо молчало. Солнце теплило затылок над свалившимся капюшоном.
Витька вытащил руку. Заправил футболку в джинсы, одернул свитер. И, уже на ходу, сказал, негромко, чуть задыхаясь от пришедшей усталости:
— Не буду пробовать. Просто все сделаю. Сделаю и все.
Ворот футболки шевельнулся, пропуская наружу, в бледный свет зимнего солнца, узкую голову. Мягко коснулся шеи и подбородка раздвоенный язык, еще и еще, в такт мерным шагам.
Витька шел. Смеялся.
Улыбаясь, уже в виду поселка, помахал рукой сидевшему на валуне у дороги Василию. Тот пошел рядом, ступая в такт, сбиваясь и снова приноравливаясь к шагам.
— Дядь Коля давно проехал, я думал ты с ним. Ждал, — доложил Васька.
Витька на секунду прижал стриженую голову к своему боку, отпустил раньше, чем тот стал выворачиваться, насупясь.
— Захотел пешком, по степи. Не замерз, на камне-то?
— Я досточку подложил.
— Умно. Покажешь, где дом пять?
— Да.
Дорога вбегала в поселок, разваливалась на ухабы и рытвины, становясь деревенской улицей. Одной, с отходящими в стороны проулками. Слева смотрели калитками и воротами на улицу дома, что упирались огородами в желтый песок широкого пляжа. Справа такие же дома, бабками в белых косынках стен, присели на краешек холма, добродушного, как мамонт в рыжей травяной шерсти. На загорбке мамонта-холма чертили подол неба кресты маленького кладбища.
А впереди, сужаясь и уходя вдаль, улица вставала на дыбы, поднимаясь в круговерть серых скал на вершине мыса. Будто, когда они были мягкими, как халва, перемешал куски огромный жесткий палец. И осталось каменное месиво, кубами и огрызками, с острыми и сглаженными краями.
— Красиво тут. Вон скала какая…
— Там за ней бухта. В ней пансионат раньше был. А щас там тренажерный зал и ресторан. Тир еще. Сауна. Давай посидим тут.
Василий дернул Витьку за рукав и потащил в узкий проулок. В нем гудел ветер, стиснутый глухими белеными стенами. Рядом с калиткой, украшенной висячим ржавым замком, — облезлая скамеечка.
Садясь, Витька вытянул уставшие ноги, запахнул куртку, которую прохватывал острый ветерок. Вася, свесив голову, ковырял чешуины зеленой краски и отпускал. Ветер подхватывал их, поворачивая, укладывал на песок.
— Вась, ты меня тут заморозишь. Я горячий, шел ведь.
— Там, за скалой, то вот и есть улица Коммунистов дом пять, — сказал Васька ровным голосом. Отколупнул еще краски, — Яшка там, директор. К нему туда все гости едут. Зимой меньше, но все равно. Наташка теперь будет пить. Год не пила. Теперь — снова. Машутку мы с мамой смотрим, она классная, надоедает только, но пусть. Натаху он теперь снова будет продавать… А зал там для спортсменов…
— Погодь, погодь. Вась, я не успеваю. Как это — продавать? Кому?
— Зимой — гостям. А летом — туристам. Богатые которые. Два года назад было уже. Машка была маленькая совсем…
Он дернул по краю лавки рукой и зашипел сквозь зубы. Под ногтем наливалась кровью полукруглая лунка. Вытер руку об штаны. На выгоревшей ткани остались неровные темные полоски.
— Ты его, Витя, убей, хорошо?
Витька за плечи стал разворачивать мальчика к себе, но тот вывернулся и, тяжело дыша, отодвинулся, уставясь в мелькающее в просвете между стен море. Только затылок напряжен так, что волосы торчат ежовой щетиной, и уши пламенеют от солнца.
— Вась, что ты говоришь такое? Как это убей? Преступление это. И потом, что же теперь, всех через одного убивать?
— Его только.
Море дразнило, кололо глаза, дышало коротко и сильно холодным ветром. Витька накинул капюшон и прислонился к белой стене.
— Значит так, послушай, друг. За то, что сказал, спасибо, буду знать. И тебе обещаю, что смогу — все сделаю. Для тебя и для нее. Идет? Чего бурчишь?
— Идет, — отозвался Васька.
— Тогда дай пять.
— На, — Васька протянул испачканную кровью ладонь. Витька шлепнул, испачкав свою.
— Вот и породнились. Ну, пошли, что ли?
Васька повернулся. Глаза серые с зеленью — мокрые, но слез на щеки не пустил. Мужик, подивился уважительно Витька.
— Вить… — взгляд Васьки скользнул по Витькиному свитеру.
— Змею, что ли, показать?
Тот молчал. Снова потянулся колупать краску. Витька шлепнул его по руке. Встал и задрал свитер:
— Смотри скорее, да пойдем.
Васька смотрел молча, исподлобья. Кажется решал, что с нее толку.
— Настоящая ведь? — спросил, утверждая.
— В каком смысле?
— Ладно. Потом.
Не удивился и не восхитился, не то настроение, видно. Витька опустил свитер. И пошел из проулка, слушая, как скрипит песок под сапогами.
— Если не получится у тебя, я вырасту немножко и сам его убью.
— Договорились…
14. ЭДЕМ
Разъезженная грязь дороги сверкала на солнце рыжими полосами от тракторных колес, похожими на отпечатки доисторических скелетов. Блестела коротким мехом инея, который прятался в тенях, но солнце лезло, заглядывая туда и, подарив блеска, превращало иголочки в мокрое.