— Лариса?
— М-м?
— А вы почему сказали, что учить тут вам некого?
Женщина подняла лицо от книги. Марфа сошла с колен Витьки и прыгнула к хозяйке. Смотрели на него вдвоем.
— Я тут родилась. И всегда была и тут и не здесь одновременно. Знаешь, как это?
— Н-нет. Я нормальным был пацаном, обычным.
— А я не очень… обычной. Но не сказать, что фантазеркой, как многие дети. Просто, все, что я видела, оно во мне болело. …Весной в степи цветы появляются. Ты не девчонка, может и не помнишь. Те, что в парках и на воде — длинный стебель, красивый хитро завернутый цветок, нежный, — ирисы. А здесь они же маленькие, жесткие, вылезают из тощей травки на половину детской ладошки, листья зубчиками. Мы их «петушки» называли.
— Помню. У нас тоже так.
— Вот… Я уходила в степь, под солнце, оно бледное еще, не горячее. Смотрела, как лезут они из прибитой зимой земли. И мне было больно. Ты должен знать такую боль. Ну? Знаешь ведь!
Витька вспомнил, как лежала на затоптанном полу Тина Тин, когда он снимал ее сверху, нависая, наступив кроссовком на веер ухоженных волос. И какой нежный, круглый подбородок у нее… Тогда закололо сердце, заныла татуированная нога, но он отмахнулся, снимал и снимал.
— Да, — сказал, — знаю.
Вспомнил внезапную тоску, что погнала его, совсем больного ею, по замызганным электричкам в стылую подмосковную пустошь. А так не хотел вспоминать!
Марфа, убедившись, что все в порядке, затарахтела тихонько, смежив глаза.
— Тебе, парень, дан талант, Дар. А мне нет. Мне только боль от того, что я вижу мир, больший, чем наш. Не весь, но, как дыры мне открыты в нашем плоском, одинаковом для всех. Будто сквозняком раскроет такую дыру, хлопнет краями, и из нее свет, режет глаза. А рассказать об этом некому. Все вокруг будто замотано старым платком. Пословицы, поговорки. Народная мудрость! И настоящего мира за привычным заношенным никто не видит!
Ветер хлопнул по стеклам, слушая как звенят и помчался дальше, перекидывая в ладонях шум автомобильного мотора, — кто-то ехал по улице, медленно, осторожно.
— Так с болью и жила, росла с ней. В степь убегала, как та лисица, сколько раз домой не возвращалась, ночевала в балке. И сама себе пыталась объяснить.
Она усмехнулась, закрутила пальцами конец косы, потянула сильно.
— Из одного неправильного объяснения в другое. А оно все болит. Школу закончила, уехала в институт, книги спасали, да, потому пошла в библиотечный. …Помню, листала альбом и увидела репродукцию. Американский художник. «Мир Кристины» называется. Дом, один в степи дом, а в траве лежит ничком девушка в темном платье. И все, кто видят, жалеют, вот, одна совсем, весь мир у нее — трава и дом, нет людей, машин нет.
А я другое увидела. Чего жалеть Кристину, если ей каждая травинка больше скажет, каждый камушек на тропе. А я? Свой мир, который во мне болел, захотела бросить, уехала! С животом тогда ходила, замуж собралась. Ну, и… В общем, перед самой свадьбой из города убежала. Вернулась сюда. Одна.
Она замолчала. Витька привалился к грубому домотканому коврику, узел давил лопатку, но сдвигаться не хотелось. Чайник тихо засвистел на краешке плиты. В углу под потолком его футболка свесила рукава и огонь из печи подкрашивал их кровью.
— Дочку назвала Ларисой, свое имя дала. Думала, будет расти такая же. Думала, сможем говорить, и мне в радость, и ее смогу оберечь от такой же боли. Но — зря понадеялась. Слабость это была. Видно, мне велено тут, одной. Пока не придет.
— Кто?
— Ты!
Витька осторожно поставил чашку на стол. Молчал.
— Вот и хорошо, что молчишь. Если бы стал кокетничать, ахать да охать, ну, чаем бы не облила, но вот Марфа бы на тебя фыркнула.
— А чего мне кокетничать, — ответил Витька, — я рад просто. И — ответственность.
— О ней не думай. Успеешь. Тебе знаешь, сколько всего еще впереди?
— Догадываюсь.
— Вот и живи, как живется. И радуйся, это правильно. Я вот радуюсь. Ведь могла жизнь прожить, как вот бабка моя и мать, и не дождаться тебя. Но повезло мне. Совпали мы с тобой во времени. И боль моя не зря. А раз не зря, то она и легкая, Витенька.
Она отпустила косу и сплела на коленях пальцы, смяла их, придавила ткань платья. Сказала глухо:
— Я ведь, Витя, по дочери и поняла, — или на моем веку кто появится, или уже не появится здесь совсем. Общего у нас только имя. Горласта, ухватиста, крепка разумом. Такие не болеют от маленьких степных цветов. Мужа себе наохотила видного, а как утонул, пять лет они прожили, вот осмотрелась, и в городе осела, там охотит следующего. Меня стыдится, а как же. Но эта боль просто еще немного к той, с которой живу. А вот, когда ночью я проснулась и будто сказал мне кто «ты здесь — последняя», тогда стало страшно. Но ты пришел. Значит, все хорошо, ничего не порвалось.
Витька вздохнул. Не знал, что говорить, но знал, что молчать можно.
— Это тебе ответ, на вопрос.
— Какой вопрос?
— О детях, которых я не стала учить. Они все, и хорошие и похуже — все тут, как моя Лариска. Не мне с ними.
— Понятно… А Яша? Яков Иваныч?
— Да. Яков свет Иваныч. И у него Дар, Витя. Но твой тащит из миров сюда силу, наполняет наш, строит. А его — только жрет. Сам видишь.
— Вы с ним… Общаетесь как-то?
— Мы с ним друг на друга молчим. Я — есть. И это его немножко, капельку самую, останавливает. А пока что не бились, нет. Дорогу друг другу не переходили.
Она улыбнулась, сверкнули в уголке губ золотые коронки.
— Когда Лариску мою обиходил, то мимо ходил, как на пружинах, видно ждал, взовьюсь, пойду девку защищать, спасать. И сцепимся по-настоящему. Смотрел, как кот, когда лапой мышь трогает, побежит или уже придушил. А мне что, девка взрослая, сама себе голова, поякшалась с Яшей да в город вон и сбежала. Она ведь, Витя, хоть и плоская, здешняя, но сила в ней есть. Как в той мутной воде, что после ливней прет, не разбирая, с холмов. Потому что рожала ее я, и кровь в ней, хоть не вся, но моя. Это он еще взбесится, когда узнает, что уехала-то совсем.
Она загнула уголок на растрепанной странице, согнала Марфу с колен и встала. Пощупала рукав футболки, стащила с веревки и бросила Витьке на колени.
— Высохла рубаха твоя, забирай. Так что, все нам еще впереди с тобой, Виктор Николаич. И мне, и тебе, и Яше…
19. ЛИСА В СТЕПИ
Под черным ветром, забывшем о сне, бежала лисица. Поднимала морду и седина на ней блестела в свете обледеневшей луны. Но чаще смотрела вперед себя, вытянув черный нос и остря уши, шоркая боками по стылым метелкам зимней травы.
На холм, под неровную луну, и вниз, по склону, угадывая точеными лапами на макушки взрытых коровьими следами глин. По лощинам, изредка поцокивая когтями на мелком ледке ручьев, оставляя на черных ветках ворсины зимнего меха.
Маленький снег, надутый в низинках, наверное, поскрипывал, но ветер поверху ровно гудел, смешивал звуки, обдувая холодные звезды.
Далекий луч маяка светил, уменьшаясь и снова наливаясь ровной звездой. И темное ночное море за ним несло на верхушках волн белые светы пены.
Далеко. Уже не слышно моря и не видно его даже с холмов. Только лунная степь и качаются по ней, поверх травяных щеток, скелетики длинных стеблей.
От мерного бега жарко бокам и сладко хватается ртом ледяной воздух вперемешку с белыми крупинками. Все дальше от глаз мерно бегущая внизу темная земля, обжигающая холодом кожу уже человеческих ног.
Остановилась, выпрямляясь, когда впереди, на склоне, замаячил черный силуэт, будто вырванный из бумаги. Неровные плечи часовенки сливаются с темнотой, и только небольшой купол с голубыми точками лунного света — на круглом боку и на макушке креста, — четко нарисован на фоне серой травы и иголочек звезд.
Пошла медленнее, приминая сухие стебли жаркими от бега босыми ступнями. Мокрой рукой омахнула горячую шею. Прибрала волосы, стянутые на затылке лисьим хвостом. — Растрепались, затянула потуже. Подошла, тихо ступая, к старым стенам с камнями, торчащими из облезлой штукатурки. Взялась за крутолобую кованую шишку на двери. Ветер тут тише, бросался с другой стороны. Потому открыла легко. И ступила в темное нутро.