Выбрать главу

— Теперь твоя очередь?

— Нет. Ко мне ему рано, Наталлия-лья. Его тропа только начинается. И берегут его сейчас другие хранители. Мир поворачивается разными гранями, показывает ступени, подает руки.

— А мы? — сказала и замерла, думая, есть ли «мы».

— Мы? Ты пойдешь тем путем, который он помог тебе увидеть. В этом сила таланта, Наталлия, он дает свет всем. А я встречу его, потом. Еще нескоро.

— Так ты не поедешь? Туда, где он сейчас? А вдруг ты ему нужен?

— Нет, милая. Не поеду. Я нужен ему, но там, где его тропа смыкается с небом.

…В остывшем за ночь автомобиле на переднем сиденье лежал снимок в рамке, тот, что выбрала, когда сидела на колючем ковре, смеялась, как раньше, вся в ворохе фотографий и, перебирая, пила жадно из отпечатков их бесконечную силу, глядя на Мастера ясными глазами любви к его таланту.

Когда выбрала и отложила в сторону, прижав рукой — «только этот», Альехо перестал улыбаться и посмотрел на нее внимательно. Чувствуя себя за стеклом, она спросила, все еще звонким от смотренного голосом:

— Как это, жить, все зная наперед, а? Печально, да?

Он покачал головой, сидя в низком кресле. И Наташа, как прежде, вздохнув от счастья, прижалась плечом к его ноге, положила руку на толстый шерстяной носок, затихла, готовясь слушать.

— Я не знаю наперед. Просто вижу, кто для чего. А выбор всегда неизвестен до конца. Оптимальное будущее — не значит единственное возможное.

…Снимок в рамке лежал на сиденье и фонарь через лобовое стекло светил на черную тучу утеса под небом в ребристых облаках. И в свете его почти не видна крошечная светлая точка: на фоне мощной стены птица, летящая вверх, но за край этого кадра.

36. АЛЬЕХО-ИЛЬЯ

Щелкнул замок. Отрезала дверь запах кошек с лестничной площадки. Ольга Викторовна ушла в кухню, взяла полотенце, вытереть руки, но посмотрела на них, на сухие и села, положив полотенце на колени.

За дверью комнаты спал ее сын. Так странно. Не просто взрослый, а почти старик, иногда казалось ей — брат, ровесник, а то и постарше, чем сама. Старые люди часто вспоминают детей маленькими. Илюшу она старалась не вспоминать. Слишком больно, будто он умер, а этот молчаливый мужчина за дверью своей спальни с фикусом, старым шкафом и телевизором — чужак, пришел и поселился, стал жить. Когда же он пришел? И что тому причина?

Серое заоконье обещало день, где-то там, с другой стороны, уже встало солнце, а тут будет лишь к вечеру. …Хорошо, что дворник новый, она не знала какой национальности, с медным лицом и узкими глазами, осенью сметал все листья, и, как в ее детстве, во дворе горели вкусно пахнушие костры, а сейчас, как выйдешь, зимние дорожки посыпаны рыжим песочком. В центре не так, там все химию меняют каждую зиму, и вместо снега — грязная каша с противным запахом. Нет, хорошо, что дворник новый, теперь вот их двор, как тот давний, где она девочка. У нее были бурочки с калошками, на голенищах аппликация — цветочки. И самые лучшие санки, с загнутыми по-лебединому полозьями. Это было, когда ей десять? Двенадцать. Да. Вот до такого же возраста Илюшенька был еще ее сыном. А потом уже — чужой. Как-то сразу, вдруг. …Стал много молчать.

Нагнувшись, налила в кошачью миску супа с размятой картошкой и кусочками курицы. Подняла упавшее с колен полотенце, снова расправляя его на коленях.

Читал много, но все ведь читают. Семья такая у них, все в книгах. До того у него были друзья, мальчишки. И девочки иногда приходили вместе делать уроки. А потом как-то все один и один. Брал фотоаппарат, что подарила ему на тринадцать лет и уходил на весь день. Вечером запирался в туалете менять пленку и кричал сердито, если вдруг забывала и включала свет. Ох, кричал. Два раза она ему засветила пленку. Отходил долго, днями.

Когда записался в студию, повеселел и за ужином рассказывал, ложкой размахивая, о том, что там ему. Она слушала напряженно внимательно и следила, чтоб вовремя кивнуть, мало что понимала, но раз говорит, то хорошо ведь. Но один раз пришел, тоже зима была, уже стемнело, хлебал горячий рассольник и стал жаловаться, говорить, что видит, видит, но как это снять, вот то, что фонарь бросает на снег желтую тень на белизну и она дробится на осколки, так и сказал, красиво, поэтично, на осколки, брошенные по одному к каждой снежной горке, каждому следу подошвы. И она, не вслушиваясь, улыбнулась снисходительно, покачивая головой, дивясь, вот, ее малыш, а говорит, как по книжке. И тогда снег появился у него в глазах. На полуслове смолк, доел суп и ушел к себе. Не вышел даже спокойной ночи сказать.

Утром она с ним ругалась. Кричала, что раз их двое, то должны друг друга поддерживать, быть внимательнее, а он усмехался над яичницей и на каждый упрек отвечал «Да ну? А сама?». И так был похож на отца, что она вдруг возненавидела его, его светлые холодные глаза и бесцветные волосы, узкие плечи и сутулую юношескую фигуру. И снова заметил. Усмехнулся, замолк.

Потом уже все время молчали. Нет, конечно, говорили: о еде, погоде и о том, что надо бы курточку сдать в химчистку, и, Илюшенька, будь осторожен, говорят в парке хулиганят, хорошо, мама, буду, пока, ключ я взял…

Посмотрела на кота, как свесил большую башку над эмалированной мисочкой и на лопатках торчат шерстяные иголки. Илья научил — так видеть. Хоть и не учил. Но так надо ей было все вернуть, чтоб понимали друг друга, что изо всех сил, на цыпочках тянулась, мучила книжки по фотографии, пыталась. Через головную боль и раздражение.

Но куда ей, медленной. Сын рос так быстро! Все еще узкие плечи, худой, костлявый, но глаза стали, будто колодцы, дна не видать. Студию бросил. Ей сказал только «нечего мне там».

Уехал учиться. Смешно, в Москве, с отличными оценками, даже и пробовать не стал, уехал в Свердловск, потом перевелся в Краснодар, а там в Одессу. Закончил во Львове. Когда уезжал, на вокзале стоял, смотрел в сторону. Кивал на ее торопливые слова. А когда засуетилась проводница, Ольга Викторовна взяла его за рукав, привставая на цыпочки, потянулась к щеке, а он вывернулся неловко, качнулся к ней и — ушел. Не достала. И плакала от обиды и наступавшего одиночества.

Кот прыгнул на колени, тяжелый, мягкий. Заурчал, толкая руку носом, просил погладить. Лег дремать и сразу обвис, еще потяжелел.

Потихоньку одна привыкла. Письма получала, аккуратно слал, раз в месяц. Поссорилась с соседкой. Та жалеть начала, бросил сын, уехал и матери-то ни словечка и ни помощи. Ольга Викторовна выпрямилась и кричала на нее, прямо во дворе, так что стало радостно и свободно. Как труба на параде. Дома пила валерьянку, но еще долго улыбалась, вспоминая, как пригнулись соседкины плечи под шерстяной шалью. Ему не рассказала, нет. Просто знала, что вступилась и оттого стала вдруг счастлива.

Два раза приезжал из института, а будто и не приезжал. Остальное время — где только не был.

…Бедная девочка, довел ее до слез. Глазки утром грустные, но улыбалась. И правда, солдатик, все время в строю, держалась, чтоб старуху не печалить. Ведь хорошая девочка, женился бы!

Она тогда появилась и у Ольги снова надежды, а думала — умерли. Не то, чтобы ей сильно хотелось внуков, все казалось рановато поперву. Но когда привел Наташу, то снова стало, как закричала труба, отчаянно, без оглядки. И подумала, а вдруг?

Но сперва думала по-другому, боялась за квартиру. Молодая совсем девчонка, лимитчица и все бегает к сыну. Поджимала губы, когда та приходила и все вилась вокруг Ильи, а он смотрел на мать и снова усмехался. Даже думала Ольга тогда, назло ей крутит. Но слышала, как, в комнате запершись, хохотали и даже пели, возились, двигая мебель, и Наташа выбегала ночью, закутанная в простыню, шлепала в туалет, журчала тоненько. И как покраснела сильно, враз, столкнувшись с Ольгой в коридоре. А как-то помнится, встала рано и пришла к ней на кухню, сама. Пили кофе и попросила разрешения называть не Ольгой, а — Олей Викторовной. Как погладила по сердцу. Вот тогда подумалось о трубе, пусть бы — прописалась, нарожала крикунов, стала толстеть и переживала бы, что некрасивая.