Возвращаясь к постели, помедлил и пошел к дверям, на которых висело зеркало. Висело, собрав из темноты посеянный в нее луной и снегом свет и потому было видным, белесым. С его черным силуэтом в центре. Свет включать не стал, просто подошел убедиться, что сам, один и рядом — никого.
Из зеркала смотрел на него Карпатый, ухмыляясь извилистой улыбкой, гладил прильнувшую к бугристому плечу змеиную голову. Снова держал жесткой ниткой взгляда прорезанных монгольских глаз.
— Ну? Понял, умник? Мы вместе, навсегда. Ты, я и змеиная наша девочка. Было бы две телки, но та нас бросила. Кинула. Но мы и втроем его сделаем.
Витька, глядя в глаза отражению, стал поднимать руку. В белесом отсвете зеркала пальцы казались слабыми и тонкими.
— Дурак! — губы отражения зазмеились и снова потекла из угла рта черная струйка крови:
— Слабак ты. Зассышь. С ним надо — как я, понял? Вместе мы — сила. Стой!
Тенькнул неподвижный воздух и потекла по руке боль, горячо и щекотно. Витька нажал сильнее, не имея сил отвести глаза, давил на жесткую невидимую нить, связывающую их взгляды, резал ребро ладони, думая, вот сейчас до кости и потом — что? Но тенькнуло снова, хлестнув звуком по уху, и узкие глаза отражения закрылись, как слиплись, потерялись на белом лице, темнеющем постепенно.
Зажмурившись от боли, Витька сунул в рот край порезанной ладони, передернулся от вкуса. И понял с облегчением — сумел оторвать взгляд. Задышал глубже, хватая воздух ртом. Открыл глаза и посмотрел в отражение. В свои — широко раскрытые, блестящие, почти круглые. Смягченный занавеской свет чиркал по ряду испачканных кровью зубов. Сказал себе в зеркале:
— Я. Справлюсь. Сам. Какой есть.
И пошел в горячую постель, свалился, разбросав ноги поверх одеяла. Погладил грудь.
— Ну? А ты что же? И мне и ему, что ли?
— Решшаешшь ссам. Он — в тебе, твоё…
Устраивая ладонь так, чтоб не пачкать постель, ребром кверху, придержал другой рукой.
— Ну, видишь, решил.
— Ссспи…
38. БЕШЕНАЯ ВОДА
Поздним утром Витька долго лежал, думая о чем угодно, лишь бы не о том, что придется вставать, идти из комнаты, открывая скрипучую дверь, крашеную белой краской так густо, что все поперечные планочки казались лепленными из зефира. На двери — квадратное зеркало. И не проскочишь мимо, все равно взглядом упрешься. Задернутые занавески погружали комнату в белесый полумрак, видно снег не стаял.
А вставать надо: сунуть ноги в растоптанные кроссовки, пробежать, шипя от холода, черной тропинкой в огород, к будке из старых досок. Внутри она обшита картоном, в ней смешно уютно и не пахнет ничем, кроме старой сухой бумаги, в поселке у деда тоже вот так. И точно так же на картонной стене, рядом с рулончиком туалетной бумаги, есть длинный гвоздь с нанизанными на него газетными квадратами.
Витька встал. Натянув джинсы, пошел к окну. Снег и правда, лежал, будто пришел по заказу, спохватившись, что хоть и юг, море, Крым, но ведь Новый Год и надо побыть немножко, несколько праздничных дней. Был он мокрый, лепился по деревьям неровными пухлостями. И когда, испугавшись мелькания занавески, взлетели в саду воробьи, посыпался вниз бесшумными комками, обнажая черные ветки. Тихо за окном. А с другой стороны, через коридор, по-дневному шумела Лариса, уверенно ходила, звякала, хлопала дверцами печи. В громкости, показалось Витьке, содержался упрек. О Ларисе тоже думать не хотел, мысли ходили, как в тесной клетке, и стенки ее все сужались по мере того, как отбрасывал одно, второе, третье, о чем не желал думать. Риту в спортзале, Яшу на склоне, Наташин японский халат и запах коньяка от него, Ваську с его чудовищно подтвержденной правотой, Ларису с босыми ногами на зимней траве…
Выругался шепотом и пошел к двери. В зеркале, специально задержавшись, осмотрел нахмуренное лицо, примял рукой лохматые волосы и, мельком увидев ссадину поперек ребра ладони, не стал о ней думать тоже. Открыл визгнувшую дверь. Сунул босые ноги в кроссовки, ждущие в коридоре.
Перед тем, как выйти во двор, заглянул в кухню. И уцепился покрепче за скользкий косяк двери. Лариса подняла голову, окровавленными руками придерживая над тазом свернутую в кольцо тушку пиленгаса. Сверкал нож, сверкала монетками чешуя — везде, на ладонях, фартуке и на щеке, под свесившейся прядью. Белое брюхо рыбины, разрисованное красными разводами, кололо Витьке глаза.
— Горазд ты спать, иди сюда, поправь мне волосы за ухо, а то руки все в рыбе.
Он уже оторвал руку от косяка, чтоб проговорить доброутро и уйти, скорее, на чистый снег, белый, как это брюхо, но без крови на нем. И вот…
Подойдя, заправил ей за ухо длинную прядь, стараясь не глядеть, как шевелится рука во вспоротом брюхе, чавкая пальцами внутри. Но видел. И одновременно видел другую, длинно висящую рыбу и в ее разваленном брюхе — черную голову с венцом острых зубов.
— Да нормально все, парень, — Лариса улыбнулась, чешуина со щеки упала на край таза, — ну? Что же теперь, и рыбу есть не будешь? Держись, бери пример с Васятки.
— У детей, говорят, психика гибкая, — Витька, покраснев от упрека, смотрел, как из-за движений руки рыбина елозит, дергает хвостом, притворяется живой.
— А мало ли, что скажут, ты головой думай, а не повторяй, — вытащив ком кишок, показала темную виноградину желчного пузыря, — вот где вся горечь, раздавлю и весь вкус в рыбе пропадет, а если с умом сготовить, будет нам царская еда.
Бросив внутренности в отдельную миску, вдруг подняла рыбу и водрузила ее на руки Витьке:
— Подержи, я кровь солью из таза.
Витька держал рыбу, увесисто скользящую по пальцам. Без темного пузыря, уже чистую, белую и уговаривал себя — будет вкусно. Только поверить Ларисе. Да всю жизнь ел! Но в чистый таз шлепнул с облегчением. Вытер руки тряпкой и пошел из кухни во двор.
Снег лежал нетолстым слоем и от того, что был влажным, на грани своей холодной жизни, его не сдувало, кинут был ровно, как платок козьего пуха, но не тонкий нарядный, а потолще, для тепла укрывать голову и плечи. Витька вспомнил, у бабушки Нади были оба — и такой и другой. И когда в толстом, возвращаясь домой, толклась в тесной прихожей, разуваясь, то по всему платку пух держал паутинными ручками горошины сверкающих капель.
Мягко ступал по дорожке, придавливая снежный пух и оглядывался, проверить, остаются ли темные следы, как делали и делают, наверное, все южные дети, которым глубокий снег не в привычку. Не было темных следов. Лишь по углам двора и сада, под старыми досками и кустами чернела земля.
После, в комнате, возился с фотоаппаратом, листал книги, пока, наконец, запах жарящейся рыбы не пришел, заполняя все вокруг и был — восхитительным. Тогда Витька понял, время сырой рыбы прошло, наступило время рыбы жареной. И вспомнился Васятка, как он, после ночной температуры и кошмаров, ползал вдоль стен, перебираясь с табурета на стул и покрикивал сверху, хмуря деловито брови:
— Да не серебряную давай, вона зелененькую, будто лес будет, а уж на елках в залу повесим другое.
Спохватывался, не обидел ли и замолкал, но Витька улыбался и Вася снова сбивался на грубоватый дружеский тон. Понарошечные праздничные елки, собранные из разлапистых веток и золоченого дождика, уже не были для Васи теми соснами, под которыми стояли ночью и от смолы которых липли руки. А может, он и прав?
Рыба, обжаренная щедрыми большими кусками, была так вкусна, так готовно разваливалась под вилкой и парила из нежной мякоти горячим запахом, что ждать, когда остынет, терпения не доставало. Витька отхватывал белые из-под повисающей жареной кожицы куски, топырил губы, оберегая от ожога, и думал, верно на кролика похож, зубами вперед. Лариса напротив делила белую мякоть вилкой на маленькие кусочки и, вкусно жуя, улыбалась.